Изменить стиль страницы

Олень тоже только что из рук Творца. Толстой говорит, что в Москве Оленин был так свободен, как бывают только свободны русские богатые люди сороковых годов, с молодости оставшиеся без родителей. Но это не свобода, а острейшая ее недостаточность! Бланшо прав, утверждая, что наше сознание лишено покоя не оттого, что оно замкнуто внутри нас, и не оттого, что оно – свобода без всяких ощутимых границ, покоя мы лишены оттого, что сознания недостаточно внутри нас, и мы недостаточно свободны. И в Оленине вещи не верховодят, он не жаждет чего-то достичь, присвоить, не знает потребности в защите и постоянстве, не склонен накапливать знания и искать им достойного применения. Вопреки расхожему мнению о том, что герой бежит от культуры к природе и не солоно хлебавши возвращается домой, Оленин – в счастливом уходе из-под власти неизменных форм и ограниченных сущностей своего круга и сословия – не к природе как форме полного отказа от всей семиотики культуры стремится (при всем несомненном руссоизме Толстого, Оленин – не руссоист). В символическом единстве человека и зверя нет противления культуре! Как толковал Зиммель – Гете: “…Внутренний путь личностного духа по своему назначению тождествен пути природной объективности – не вследствие случайного параллелизма или последующего соединения, а потому, что единство бытия порождает то и другое из себя, или, точнее, то и другое есть “природа” в широком и метафизическом смысле; для этого не нужны подтверждения в виде гетевских изречений, связанных с его утверждением: “Разве ядро природы не находится в сердцах людей?”” (Георг Зиммель. Избранное. М., 1996, т. I, с. 183). В мире всегда есть для меня место. Мир по своим законам допускает, что в нем может случиться факт извлечения опыта, формулирующего те законы мира, которые позволили бы этому опыту случиться.

Здесь сходятся и уже не различимы реальность и сила внешнего мира и – глубина, свобода и безмолвное совершенство мира внутреннего. Неразличимо то, что Пруст называл diversité double, “двойным разнообразием” – разнообразием души и разнообразием внешнего мира. Потаенный пах логова – это бесконечная распахнутость оленинской души. Нет тут разлада разума и чувства, сознания и бытия. Ерошка говорит, что знает зверя, и это знание вполне неклассично.

У Рильке есть понятие – Weltinneraum, внутреннее пространство мира, которое не менее сокровенно, чем сокровенное пространство человеческой личности. Через все живые существа проходит это единое внутреннее пространство мира, нутро космоса. Птица летит – она летит через меня. Дерево растет – оно растет мной. Я же распускаюсь цветком. Внутреннее пространство – элемент, стихия, связующая и всеохватывающая все отношения и части мира. Оно омывает каждую точку мира, но не поддается наглядному представлению. Это такая граница, которая изнутри пронизывает все части и точки охватываемого ею пространства. Weltinneraum Мандельштама – аккурат по отвесу имени – Осип, совпадающему с осью мира:

Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную,
Я чую все, с чем свидеться пришлось,
И вспоминаю наизусть и всуе.
И не рисую я, и не пою,
И не вожу смычком черноголосым:
Я только в жизнь впиваюсь и люблю
Завидовать могучим, хитрым осам.

8 февраля 1937 (III, 121)

В “Казаках” свое место тоже найдено по имени: охотник Оленин – место оленя. И там, и там каламбур, возведенный в ранг мировоззренческого столпа и онтологического самоопределения. Каламбур – великая вещь. Представим на секунду, что наложен какой-то сатанинский и окончательный запрет на любые языковые игры. Умер бы не только язык, но и человек. И каламбур, даруя жизнь языку, воспроизводя и оглашая какие-то внутриязыковые эффекты, врастает в безгласные начала существования. Играет со словом только тот, кто может быть говорящим. Джойс напоминает нам, что сама церковь была основана на каламбуре – Петр-камень: “Ты Петр, и на сем камне я создам церковь мою, и врата ада не одолеют ее”, ему предназначает он ключи небесного царства (Матф. 16, 18-19). Напомню вам другой эпизод, который лежит в основе всей христианской онтологии – от Августина до Фомы, – знаменитый эпизод с Неопалимой Купиной (Исх. III, 13-14). По просьбе Моисея Бог именует себя Яхве, то есть “Сущий”: “Я есмь сущий”. То есть бытие – собственное имя Господа. А что делает Толстой, вручая своему герою имя “Оленин”? Собственное имя героя – способ его бытия в мире. И здесь Толстой, крепко недолюбливавший условность языка, безусловно ему доверяет. Топос героя приведен в соответствие с его именем. Именно в этом главное событие лесного приключения, а оно – сердцевина повести. Оленина зовут “Оленин”. Но возникает вопрос: он получает это имя в результате отождествления с оленем? Или такое отождествление предопределено его именем? Оба объяснения равновесны. Он носит имя оленя, отвечая требованию сюжета, а с другой стороны – превращение в зверя задано самим смыслом имени, определяющим личную уникальность Оленина. В последнем случае само имя несет в себе описание его личности вместе со всем сюжетом, еще не ставшим последовательностью событий, и герой оправдывает свое имя. Оно выступает как оператор, переводящий Оленина в другой ранг существ.

На то, что в прозе решаются поэтические задачи указывают не только песни, врывающиеся на всех парах в сам сюжет “Казаков”, но и высказывания Толстого, который признавался, что после Бестужева-Марлинского и Лермонтова хотел бы представить Кавказ как он есть на самом деле: “Желал бы, чтобы ‹…› возникли новые образы, которые бы были ближе к действительности и не менее поэтичны”. Андрей Белый (сам в прозе – поэт) точно замечал, что спокойная ткань толстовского повествования соткана из “лирических вихрей бесконечно малых движений творчества”. Классическая гладь скрывает бурю.

Представим, что мы, подобно Толстому в работе над “Казаками” придумываем имя главного героя (мы знаем, что автор не сразу пришел к имени “Оленин”). Рождается герой – мы должны дать ему имя. Мы перебираем, примериваемся к разным: одно имя, другое, третье… Все точки этих номинаций однородны, содержательно ни одна не имеет привилегии по сравнению с другими. Бесконечность этих точек прерывается конечной остановкой имени, находящегося в символическом соответствии с его носителем. Это живая форма. Разница между именем-знаком и именем-символом (живой формой) будет сходна с разницей между железной спиралью и органической раковиной. Строение раковины не чуждо своему содержанию, а является формой ее движения, роста до определенного момента, когда спиралевидное движение замкнулось. Как и у раковины улитки, у имени “Оленин” есть содержание, форма которого есть способ его собственного движения. Это живая форма, сама себя удостоверяющая и доказующая.

Оленин помещает себя в место, где он теперь есть, а олень отсутствует. Но где это пресловутое место? Совсем не там, где лежит герой. Это место в имени! Имя, чтобы назваться, прозвучать, нуждается в месте (пространственном размещении), а место в свою очередь становится движением и событийностью самого имени. В этом неделимом на человека и зверя месте звучит и открывается бытие, и открывается – пока звучит… Язык здесь – логово бытия. Мировое пространство Мандельштама выстраивается по вертикали зрения и жала осы. Место Оленина также энтомологично.

И если в лес героя приводит Толстой, уходит из него герой сам. Отказ от пожертвования своим чувством к Марьяне в пользу ее жениха Лукашки – это уже акт откровенного непослушания Оленина своему автору. И Толстой ничего не может поделать со своим подопечным. Обещая в предельный срок рукопись “Казаков” Каткову, он полагал, что публикует лишь первую часть большого романа: далее предполагалось, что Лукашка бежит в горы