Изменить стиль страницы

1 Стояла скорбящая Божья Матерь, Обливаясь слезами, у креста, А тем временем Сын висел… (лат.). 2 Обливаясь слезами… Жалкая. Дай Бог покой вечный, вечный покой (лат.). 3 Обливаясь слезами! (лат.).

Бродяга продолжал сидеть у стены, дергаясь как-то немного, и, услышав мои шаги, протянул, не глядя, железную кружку, сделанную из консервной банки, и сказал на чистом французском языке:

– Pitie pour le fou1.

Вместо денег, которых у меня не было, я спросил:

– Вы француз?

– Нет, я из промежуточного мира.

– Как вы говорите?

– Я не говорю.

Сказав это, он встал и, покачиваясь, торжественно запел:

Jesus s'en va en terre Mironton, Mironton, Mirontaine Jesus s'en va en biere Dieu sail quand il revivra…2

____________________

1 – Пожалейте сумасшедшего (фр.). 2 Иисус идет под землю, Тра-та, та-та, та-та!

Иисус ложится в гроб.

Бог весть, когда воскреснет… (фр.).

– Послушайте, – сказал я ему, смутившись, – зайдите к нам, мы здесь в гостях, – указал я на замок. – Мы посидим на кухне.

Сумасшедший, начавший было отдаляться, остановился и, как будто перестав притворяться, сказал:

– Ну что же, пойдем, посидим в кухне. И, идя за мной, повторил еще раз:

– Ну что ж, посидим, посидим в кухне.

Вход в кухню был через маленькую дверь немного подалее. Войдя в полумрак, мы увидели Зевса в фартуке, совещающимся с поваром. Они были друзьями; ругаясь каждый на своем языке и часто чеша бороды, играли в тени в трик-трак. Зевс любил этого старика-повара и изумлял его своими кулинарными талантами.

Увидев человека в рясе, Зевс густо захохотал:

– Ты где это Божьего человека выкопал, да он, поди, и не жрет ничего поганского.

– Но видя, что странник уже жует подобранную с пола сырую морковь, наставительно прибавил:

– Ишь, харчит братишка… Ну, погоди, сейчас пойду скажу, чтобы шли жрать. – И Зевс, не снимая фартука, пошел за своим другом Авероэсом.

Странник за обедом, который происходил в кухне, подземной, сводчатой и прохладной, слабо освещенной стрельчатыми окошками, ел все без разбору и молчал, не отвечая на вопросы. Он, казалось, спал за едой и только иногда принимался напевать что-то, махая в воздухе руками. Все мы следили за ним. Безобразов, который ел мало, с невежливостью размышляющих смотрел на него, не отрываясь, и, казалось, именно из-за него странник закатывал глаза. Зевс, заметив это, неодобрительно кряхтел и, наконец не выдержав, недовольно спросил:

– Ты что уставился на него, змея рогатая?

Тогда Безобразов, видимо, глубоко отсутствуя, перевел взгляд на Зевса, не видя, в упор посмотрел на него и опять, уже забыв сказанное, погрузился в рассматривание нового человека; потом вдруг он сказал по-русски Зевсу:

– А ты его спроси, зачем он?

Но странник, привыкший притворяться и зубоскалить и, видимо, проникшись расположением к Зевсу, вдруг как-то странно запел:

Рождество Твое, Христе Боже наш.

Радуйтесь, радуйтесь!

И опять замолчал.

– Да ты кто таков? – грозно насупившись, спросил его Зевс, вдруг сделавшись серьезным.

Монах не отвечал, видимо, не понял. Поев, он почувствовал усталость, начал дремать и вдруг, соскользнув на пол, заснул подле, свернувшись на половике.

– Пущай спит, – сказал Зевс, – ты его на кровать не тащи, ему так способнее, только глядите, чтобы его собаки не обоссали.

Вечером Зевс собственноручно выкупал монаха в фонтане, к чему тот отнесся совершенно безучастно, матерински остриг его и побрил, крепко держа за нос, как огромная нянька, ибо, видимо, с самого его появления считал Божьего человека как бы своею собственностью.

Мыля ему голову, он наставительно приговаривал:

– Крепись, монах, стой, монах, твердо, терпи, монах. У нас монах – лесоруб, пчеловод-монах, дегтярник, а вы – народ несерьезный.

Вымытый и выбритый, но все полуспящий, голый монах сох на солнце. Он был не волосат, черен от загара, но красиво и слабо сложен. К телу своему он относился настолько равнодушно, что, если рука его или нога случайно занимали неудобное или нелепое положение, он очень долго не догадывался его изменить. На вопросы он по-прежнему не отвечал. Однако Зевса каждый раз приветствовал не то кудахтаньем, не то лаем, дрыгая слегка ногою, и опять казалось, что он притворяется.

Оставив его, как ребенка, на дворике, Зевс невозмутимо продолжал свою ежедневную работу: пилил дрова, чистил картошку, окапывал и поливал из шланга цветы. Этот добрый и недосягаемый простой человек, как медведь в снегу, чувствовал себя на солнце. Сельский житель, он не страдал от своего полнокровия. Копал, колол, таскал что-то целыми днями, и все мы, путаясь в своих отношениях, проще и теплее всего любили его. Тереза с высшей благодарностью какой-то постоянно, Безобразов, всегда охотнее всего с ним разговаривая и даже вызывая его на разговоры, чего никогда ни с кем не делал, я же – чувствуя подле него какую-то абсолютную безопасность. Время от времени Зевс менял положение, любовно поливая каждую ветку, каждый цветок.

Солнце было то же, оно все еще пекло, и вдруг из низкой двери кухни на гравий дворика вышла Тереза. Долго странник не замечал ее, тоже стоявшую неподвижно и остановившимся взором пристально глядящую на него, голого, перепоясанного лишь полотенцем, как евангельский рыбак, и вдруг он приоткрыл глаза, расширил их до нормального, перешел нормальное, выкатил до ненормального, перешел и этот предел и, как бы сорванный с места постороннею силою, поднял руки и, глухо ревя что-то, бросился на колени. И в то же мгновение, вместо того чтобы испугаться и отпрянуть, обливаясь слезами и ломая руки, Тереза опустилась на колени перед ним, и оба они, обнявшись, заплакали, как малые дети.

– Роберт, Роберт, что они с тобой сделали! – твердила она.

– Матерь Небесная, ты снова со мною! – бормотал он.

ДНЕВНИК ТЕРЕЗЫ

1 июня. Я так одинока среди тех, кому я не могу помочь, и тех, кто не хотят моей помощи, что, найдя эту выцветшую чистую тетрадь в библиотеке, я буду в ней что-нибудь писать. С пером в руках как-то сразу стареешь, как будто все уже случилось давно.

Утром опять разбирали библиотеку, устали, перемазались пылью. Вытащили много рукописей и рукописных книг из ящиков. На грудах их погрузились в бесцельное рассматриванье. Как жалко все эти книги, как будто какую-то обязанность чувствуешь относительно тех, кто их писал. И хотя их и невозможно прочесть (я читаю одну книгу в полгода), хорошо уже их держать в чистоте, о теле их заботиться, смотреть на них. Как красивы они на полках, освещенные вечерним отблеском. Ведь это уже что-то – смотреть на них часто из кресла, раскрывать иногда и читать страницу.

Но еще больше самих книг я люблю отметины на полях: сколько в них жизни, смысла, соучастия. Сегодня было жарко. Никто почти ничего не ел, кроме Тихона Ивановича.

Вечером лежала на террасе и слушала пианолу. Все как-то уж очень хорошо здесь, и это не к добру. 6 июня. Все что-нибудь делают, и Тихон Иванович больше всех. А. раскапывает что-то в подвале. Авероэс читает, только я и Васенька ничего не делаем, все смотрим куда-то, он жалуется, а я молчу. Как щемит сердце от этой духоты, кажется, все сообщается, все растворено в ней – и стадо, пылящее по дальней балке, и шум потока, и запах гниющих растений. Сегодня готовила лимонное желе, шутила с Тихоном. Какой он большой и добрый! Я только, кажется, тогда и счастлива, когда я с ним. А он так хорошо, презрительно-добродушно, со мной говорит:

– Хворая вы, и не жилица на свете.

– Что, разве помру скоро, Тихон Иванович?

– Нет, зачем? Нет. Сердце у вас хворое, как у кликуши. Вам заботиться надоть.

Вот пироги, желе делать. Вы – горе-молчальница; смейтесь, балуйтесь больше. Вам и так все и без молитвы отпустится.