Аполлон Безобразов сам проводил электричество, укреплял своды, расчищал лампады и алтари. Он говорил, что чувствует особый вкус ко всему находящемуся под землей и мечтал бы жить в комнате, находящейся на сто верст в глубину. Увлекался он также средневековыми поэтами и поэтами Возрождения, писавшими о средневековье.
Читал латинские книги по медицине, схоластическим вопросам и технике осад. И часто ходил по двору и ездил на лошади в полном рыцарском вооружении, которое, начищенное мелом, ярко блестело на солнце, испытывая тяжесть панциря и специальное ощущение человека, изнемогающего от жары и не могущего даже почесаться. Затем он и Зевс рубили мечами поленья. А в этот раз, когда под дребезжащие звуки пианолы он вышел в гостиную из раздвинувшейся стены, он был одет в полное католическое облачение, хотя и с папиросою в зубах.
После этого он увлекся водолазным искусством. Помню, как он с восторгом рассказывал, как сияющими полосами преломляется солнце сквозь воду и постепенно темнеет и зеленеет вода на большой глубине. Недалеко около нас, но на глубоком месте под водою находились какие-то римские развалины. И в тихую погоду были ясно видны на дне обломки колонн и стен. В водолазном костюме, предназначенном ранее для починки подводных частей замковых сооружений, он так долго не возвращался на поверхность, что чаще всего Зевс, не дождавшись сигнала, против его желания вытаскивал его, иногда уже в полуобморочном состоянии, с лицом, измазанным кровью, протекающей из носа и ушей. Это мы с Зевсом, сидя на плоскодонной лодке, вертели колеса воздушного насоса и следили, опрокинувшись, как он отдалялся по железной лестнице, достигал дна и то медленно шел, то останавливался в необъяснимом раздумье, как будто мечтал.
И все-таки ему удалось извлечь со дна бронзовую фигуру какого-то неизвестного героя с глазами из драгоценного стеклянного сплава и в фригийской шапочке, сходство коего с Митрой давало совершенно новый смысл существованию подземелий.
Но от перенапряжения сердца он заболел. Он лежал в библиотеке перед открытым окном, читая Бомбакса Парацельса, Великого Кунрада и «Философического человека» графа де Сен-Мартена, к которому относился с величайшим уважением. А также древних: Апулея, Проклуса, Филона и Секста Эмпирика. Но вот состояние его столь ухудшилось, что он даже не в силах был следить за колесными пароходами там, далеко на озере, и целыми днями лежал с закрытыми глазами и даже не отбивал больше время в старинный золоченый колокол, как он это так любил делать, приговаривая при этом вполголоса смешные и непонятные фразы. Особенно он любил отбивать полдень и говорил, что это самая счастливая минута его дня. Он делал это очень медленно, закрывая глаза после каждого удара, ибо верил, что в полдень мир становится совершенным и близок уже к исчезновению.
К этому времени относится следующий рассказ Терезы. На раскаленном закате подозвал он ее, задремавшую в кресле, и, вынув из-под подушки револьвер, усталым жестом протянул ей.
– Я, кажется, начинаю заниматься глупостями, Тереза, – сказал он, – подземельями и магией… Нехорошо человеку переживать золотой свой час. Мир уже был совершенным вокруг меня. И жаждет душа моя из музыки прочь. Вы христианка, Тереза, освободите меня, пожалейте мои лучшие дни.
Затем он вложил ей в руку браунинг и взвел предохранитель; и может быть, только судьба спасла его на этот раз, ибо первый порыв ветра налетающей грозы вдруг захлопал всеми дверями и тентами, и в туче пыли жалобно задребезжало и посыпалось разбитое стекло. Вдруг очнувшись от пагубного очарования, Тереза с отвращением, как змею, бросила браунинг на пол, и он, по странной случайности, выстрелил два раза, ударившись о камень и подпрыгивая, как живой. Тотчас же в комнату вломился Зевс, тоже дремавший в соседней столовой, высоко задрав свои башмаки, сорок седьмой номер, на подоконник.
Он, как маленькую собаку, поднял Терезу на руки и, дико озираясь, вынес ее в столовую как раз в то время, как я успел, всклокоченный, прибежать из своей комнаты. И, очевидно, предполагая, что я как-то замешан в происшествии, он своей огромной ладонью сгреб меня за отвороты куртки, рубашку и галстук и незаметно для себя сотрясал меня с такой силой, что я буквально плясал в воздухе, крича и вопрошая. Но что знал я? Тогда он бросил меня в кресло и, потрясая кулаками, заревел:
– Изверги! До убийства дошли со своею мистикой! Допрыгались, притворщики, ах, будьте вы прокляты! – И он одним взмахом смел с камина монументальные часы и четыре подсвечника. – Уйду я от вас! Насилуйте, убивайте здесь друг друга!
И действительно, он с силой распахнул стеклянную дверь на веранду, но еще раз случилось нечто необычайное. Вдруг безумным светом вспыхнуло все кругом, и прямо перед балконом молния с грохотом ударила в белую мачту для флага. Зевс попятился и инстинктивно закрыл окно. Он прислонился к нему спиной и ошалелым взором осмотрелся кругом. Как будто тысячу дьяволов рвались в комнату и напирали на дверь. И он один своею монументальной спиной загораживал им доступ.
ГЛАВА XIII
Le Leviathan s'avangait vers nous avec tout I'emportement d'une spintuelle existence.
William Blake1 Такое счастье проснуться в летний день, когда из-за спущенных штор сквозь щелки и щелочки проникают горячие солнечные лучи, горят радугой в пыльном гранении стакана для мытья зубов, зайчиками повторяются на потолке. Как легко тогда спрыгнуть с мокрой от пота постели, с которой душною ночью смяты и сброшены простыни, и, мягко ступая по нагретому паркету, раскрыть, распахнуть окно. Внизу, прямо за подоконником, покрытые пылью магнолии и длинные гряды роз осыпаются в неподвижном воздухе. Дальше иссохший фонтан, где мраморный Меркурий с отбитой рукою и голубем на голове неподвижно смотрит в серо-солнечный безбрежный горизонт, где в этот час нелегко отличить, где кончается вода и где начинается небо. Прибрежные горы кажутся облаками, облака – снеговыми горами, до того солнечной пылью насыщен воздух.
1 Левиафан шел на нас со всем неистовством своей духовной натуры. Уильям Блейк (фр.).
А там, налево, замковый сад вдруг обрывается, чтобы вновь продолжиться огородами за расщелиной улицы, куда не достигает солнце и откуда несется легкое цоканье неподкованных копытец, одинокий голос, лукавый смех. Улица круто спускается к озеру, она непроезжая, и в конце ее прямо на мостовую среди пробок и мусора вытащены пахучие рыбачьи лодки.
Как хорошо на солнце бесконечно долго чесать голову, грудь или промежности и, не сходя с места, мочиться прямо на кусты под окном.
Так именно, ни о чем не думая, я стоял, освобожденный на миг от своего бытия солнечною и водяною далью, когда, вернувшись за чем-то в свою комнату, я засмотрелся на колесный пароход, который, тормозя колесами, шумно пенил воду. И вдруг из щели улицы донеслось высокое, хрипловатое, но чистое латинское пение.
Там, окруженный детьми и стоя у стены, бродяга пел о Пречистой Деве.
Stabat Mater dolorosa Juxta crucem laacrimosa, Dum pendebat filius…1 Бродяга пел высоко и усердно, закрыв глаза и покачивая головою, а потом изменил мотив и, низко склонив ее, запел «Реквием» Моцарта:
Laacrimosa… Miserere. Requiem, requiem Dei…2 Пропел и опять, покачивая головой и помахивая руками, замолчал. Наконец, вдруг, опираясь о стену, сполз на землю и, сев на нее, опять заголосил:
Laacrimosa! 3 Явно он был юродивый, но когда-то знал и лучшую участь, ибо слишком чисто пел и красиво произносил. И, преисполнившись вдруг странной жалости к нему, молодому, но грязному, одетому в невероятно разорванную рясу, я выпрыгнул в окно на клумбу и оттуда по лесенке вниз на улицу.