Изменить стиль страницы

Вечером же на большом столе они тщательно вычерчивали план погребов и галерей: некоторые до пяти раз заворачивали в глубине земли. Шутили и хлопали друга друга по спине. Казалось, они очень довольны друг другом, и, действительно, Безобразов был доволен, а Роберт очень доволен тем, что Безобразов доволен и вполне ему доверяется.

Душная летняя ночь царит над сгоревшими пыльными садами. Ущербный месяц низко висит над горизонтом и кажется совсем близким. Роберт на башне вопрошает судьбу.

Тяжелый старый телескоп, как медное орудие, задран к чернильному небу. Все молчит вокруг, все как бы притаилось, и ни одна ночная птица не подает голоса.

Тусклые желтые лучи медленно поднимаются из-под земли и как бы нехотя освещают нижний край месяца. Все подавлено нестерпимым летним изнеможением.

Обливаясь потом, худой и всклокоченный, совершенно голый, Роберт, шепча что-то, танцует на каменной площадке. Потанцевав, нагибается, несколько секунд смотрит в тусклый окуляр и опять, делая странные жесты, скачет, высоко подкидывая детородные органы. То, судорожно двигая пальцами, он делает какие-то пассы по сторонам, то, остановившись неподвижно и слегка присев, он медленно поднимает над собою худые голые руки и вслед за ними и сам поднимается, вытянувшись, став на цыпочки; он как будто старается достать что-то, висящее над ним, резко подпрыгивает, и опять возобновляется скачка.

Время идет, месяц скрывается за горою. Долго лежа на острой вершине, Роберт в диком напряжении продолжает танцевать и бормотать. Несколько раз он уже падал в изнеможении, но, полежав, опять вставал и продолжал корчиться. Он будет танцевать, пока не умрет, пока не скажет ему Бог, может ли он наказать Безобразова. Теперь он опять стоит неподвижно с поднятыми руками, в точности похож на мокрое белое дерево. Вот он опять склоняется к окуляру, и когда он устает смотреть в телескоп, высоко задрав зад и как-то протрезвев немного, резко поворачивается; навстречу ему над озером вспыхивает вдруг ослепительная белая огненная полоса. Одно мгновение он застывает, ослепленный метеором, и вдруг падает ничком на камень.

Теперь он будет лежать и биться среди пены, потом затихнет. На рассвете встанет, весь дрожа от слабости. Утирая кровь и озираясь, оденется, спустится вниз, спрячется в ванной. Теперь нужно быть спокойным и осмотрительным и собрать всю свою силу, ибо Бог осудил Безобразова и Роберта призвал к отмщению.

А в доме день встает. Зевс уже проснулся на своем тюфячке под кустами орешника и слушает пение птиц и рев петухов, вспоминая свою дремучую лесную вотчину. В кухне зашевелился повар и, насвистывая, растапливает печку, и под гудение первого парохода Тереза уже поднялась с постели и встала на молитву.

ГЛАВА XIV

La melancolie de I'homme serpent.

Jules Laforgue1 В тот день Тереза, помолясь, незаметно уснула, встала поздно и еще дольше молилась. Страшный сон приснился ей ночью. Ей снилось, что она сквозь страшный дождь ведома ангелом по горной дороге. Они оба спешат и путаются, и молния часто преграждает им путь. Они поднимаются в гору и скоро выходят на широкую возвышенность. Тогда дождь прекращается, и только мокрая трава путается в ногах.

Наконец, и трава прекращается, и они останавливаются.

____________________

1 Тоска человека-змия. Жюль Лафорг (фр.).

Страшная тишина окружает их, они как будто ждут чего-то, и Тереза знает, что они ждут взошествия месяца. Глухо, медленно озаряются соседние острые вершины, и из-за них показывается неправильной формы низкая темно-желтая луна. И вдруг она ясно почувствовала, что ей не следует поворачиваться и смотреть перед собою, ибо она увидит нечто, что не следует видеть, нечто стыдно ужасное, и что все это сон, и что лучше, может быть, тотчас же проснуться. Но медленно она повернулась и сначала вовсе ничего не увидела на низкой и голой равнине. И вдруг…

Прямо перед нею стояло не очень большое дерево и, о, отвращение, несмотря на полное отсутствие ветра, казалось ураганом склоненное по направлению к луне; но что было еще ужаснее: оно, как увязающий в песке человек с вытянутыми к небу руками или как невиданное сборище змей, маленьких, оплегших более больших, все в непрестанном движении, как бы корчилось на месте и не могло сойти с него. И так бесшумно, беззвучно под тусклыми лучами извивалось оно и тряслось, склонялось и вновь выпрямлялось на месте, и от напряжения кровь выступала на его ветвях. И голос сказал:

– Горе! Горе! Вот что стало с деревом жизни!

Щемящая жалость, смешанная с отвращением, сотрясала Терезу, в то время как дерево, как волосы, стоящие на голове умирающего, вдруг все повернулось к ней, отчаянно вытягиваясь в ее сторону, как будто звало и манило ее отчаянными жалкими жестами и корчами, и вновь кровь текла по нему и, казалось, кипела, ибо дерево сгорало от жажды и молило Терезу приблизиться.

И вот Тереза решилась. Сжав руки на груди, она сделала шаг вперед, и тотчас же, как тысяча горячих щупальцев, ветви обвились вокруг нее. Они жгли и душили ее, она теряла сознание, но не сопротивлялась.

Все изменилось вокруг нее, невыразимо животный ужас объял ее, и вновь страшная жалость и желание погибнуть, напоив собою и разделив боль, охватила ее. Теперь, казалось, она была проглочена и сдавлена, со всех сторон облеплена жирными поверхностями и мерно всасывалась, медленно опускалась, проваливалась куда-то все ниже и ниже.

Все было слабо озарено тусклым, как будто газовым, свечением и разделено перепонками, углублениями наподобие системы каналов с многочисленными поворотами.

И вдруг Тереза поняла, что то, что она сперва принимала за сдавленные размытые тряпки или слои, было наполовину переваренными человеческими существами.

«Это желудок Адама», – пронеслось в ее голове. Раздавленные, смятые и разъеденные, но явственно еще живые и даже одетые люди текли равномерно, один, соединенный с другим, как смытый водой рисунок, скошенный и слезающий, или фотографическое изображение, не в фокусе снятое. У одного лицо было совершенно на боку, у другого одна нога была как будто нормальна, но зато другая была чудовищно вытянута и, как длинная черная макарона, длилась еще и за поворотом пути. И все это, смешанное, спутанное – и лица, и платья, какие-то даже мундиры и неправдоподобные короткие пальто, – ползло, равномерно движимое неторопливыми глотательными пульсациями слизистых стенок. И вместе с ним долго текла, ползла, влачилась и Тереза, которая часто теряла совсем сознание. Наконец, ей полегчало, и все наполнило чувство абсолютной слабости, вываренности и безволия. Теперь она была уже не в горячей массе, а в какой-то иной, не то летящей, не то скользящей среде, как бы проваливалась куда-то извне вовнутрь с тоскливым «чувством подъемной машины». Медленно Тереза достигала дна, ужасный нездешний холод охватывал ее, что-то абсолютно черное, немое и ледяное, не допускающее ни малейшего движения, не пропускающее ни звука, ни света; и страшное, невыразимое, нездешнее одиночество наполнило ее всю.

Так прошло очень много времени, как это ей показалось, годы и годы целые, полные невыразимой покинутости и отчаянья; опрокинутая навзничь, она не думала, не ждала, не жила и только потом поняла, что где-то здесь рядом – такие же, как она, попавшие сюда, растратившие последнюю доблесть и силу, также изжеванные, унесенные, вываренные и вкованные в лед. Поздно, поздно! Тщетные сетования, поздние сожаления. Поздно, поздно! «Боже, буди милостив, не остави меня в старости, когда крепость моего ума помрачится». И вспомнив вдруг, как плакал всегда святой Фома при этих словах, сердце Терезы перевернулось, разорвалось, и, о чудо, слезы, разбив абсолютное оцепенение, полились из ее глаз.

Долго-долго плакала Тереза во сне, и вдруг она показалась себе как бы маленьким ключом, молчаливым, незаметным источником. А где-то там внутри, далеко и близко, было синее небо, может быть, солнце, и кто-то, все время стоящий подле, но невидимый, спокойно-грустно сказал: