Изменить стиль страницы

Царские потешники окружали загородку площади. Раздался резкий звук рожка, и на площадку на руках вкатился громадный детина в шутовском наряде из разноцветных лоскутов, позвякивая бубенцами, пошел колесом, встал на ноги и отвесил низкий поклон царю и скрытым за занавесами Марфе и Евдокии Сабуровой. Потом он заходил на голове, качаясь, сгибая туловище. Звонкий, раскатистый смех послышался из-за занавеса. Царь вздрогнул, повернув голову, насторожился. Неужели это смеется Марфа? И в радости сердца крикнул он:

— А чем потешишь еще нас, молодец?

Царь ошибся: смеялась не Марфа, а Евдокия Сабурова; по-прежнему равнодушно смотрели строгие глаза царской невесты.

Великан в шутовском наряде поднялся, рукава оборванной однорядки его откинулись и показали обнаженные мускулистые руки. Он поклонился царю, поднял с земли бревно и положил его на оскаленные зубы. Что-то зверское было в тупом выражении его толстого лица с вывороченными губами; воловья шея напряглась; глаза готовы были вылезти из орбит… Бревно качалось на губах великана, как-то страшно, нелепо помещалось на неестественно выдвинутой вперед челюсти, оно качалось, качался и великан, стараясь сохранить равновесие и краснея все более.

Крик изумления раздался из-за занавеса, и в отверстии показалась женская рука и край голубой фаты. Неужели же царю удалось развеселить свою царевну несмеяну? Он крикнул:

— Выдать молодцу гривну, новую однорядку, поить его допьяна три дня.

На ржавых петлях, визжа, открылась дверь кирпичного амбара. Оттуда выкатился как клубок маленький толстый человечек. Войлочный колпак покрывал его голову со старчески обвисшими щеками, усеянными бородавками; он таращил на царя круглые глаза и весь расплывался в глупой улыбке. За ним вышли чинно, держась за лапы, два медведя, одетые как люди: медведица — в сарафан, медведь — в кафтан и штаны; медведь снял шляпу, и оба поклонились царю. Это было началом медвежьей потехи, но конца ее никто не видел…

За занавесом раздался пронзительный женский крик. Царь вскочил. Лицо его, за минуту перед тем улыбающееся и веселое, теперь было страшно, как в те минуты, когда он отправлялся в застенок. Он не спускал глаз с занавеса и махнул рукою на медвежатника:

— Убрать! Испугалась… царевна испугалась медведей…

На царской вышке поднялась суматоха; окольничьи побежали узнавать, что происходит с царевной…

А Марфа лежала в глубоком обмороке на руках у сенных боярышень, и лицо ее было белее полотна…

В маленькой фигуре медвежатника с пухлым безбородым лицом и рысьими глазами узнала она новгородского знакомого медвежатника Суботу Осетра, и разом вспомнилась ей страшная картина: Красная площадь, виселицы и лютая казнь…

Марфа очнулась уже в опочивальне, упала старой боярыне Бельской на грудь и заплакала детскими, бессильными слезами:

— Отпусти меня, боярыня… не гожусь я в невесты царские…

— Что ты говоришь, государыня царевна? — прошептала со страхом боярыня. — Воля твоя, а про то государь ведает, годишься ты ему аль нет… Утри глазки… Испугал тебя медвежатник… часу не медля, его с майдана долой…

Марфа с ужасом закричала:

— Не надо трогать медвежатника… не он испугал меня, боярыня… я… я и раньше… тоска… тоска грызет меня… Ах, попроси государя, отпустил бы меня в святую обитель… я бы всю жизнь стала молиться о нем… все грехи бы его замолила… Не годна я для его царской радости…

Боярыня уложила Марфу, засветила перед образами богоявленскую свечу, помогающую от всех недугов, и, как ребенка малого, стала уговаривать:

— Э, полно, государыня царевна, что ты ведаешь? Господь вознес тебя на экую высоту за твою красу ангельскую! К чему тебе в обитель?

На приступке возле пышной кровати прикорнула сенная боярышня Дуня, положила голову на руки и думала. Чуяло ее сердце: пришлась она не по душе царевне и недолго ей жить во дворце; скоро ждет ее темная мрачная келья…

Глава XIV

ЗАТЕЙНЫЕ КОЗНИ

— Что ты больно не весел, князь? — спрашивал Григорий Грязной, входя в хоромы князя Черкасского.

Михайло Темрюкович взглянул на вошедшего мрачным, тяжелым взглядом.

— Ныне мало что веселит. Вон и ты, кажись, забыл как смеяться.

Григорий махнул рукою.

— Какая моя жизнь теперь, князь, подумай? Царь к радости собрался, а какая радость? Ровно похорон ждем. Нынче узнаем, завтра узнаем: «Царевна скучлива… царевна плакала… царевна в монастырь просится… царевну напужали»… Медвежатников, скоморохов, всяких потешных затейников царь с глаз долой гонит; на монастыри милостыню раздает, беспрестанно молебны служит… И чего ему та девчонка полюбилась?

Михайло Темрюкович внимательно посмотрел на гостя и, наливая ему чарку вина, сказал, лукаво подмигивая:

— Аль тебе, Гриша, та утеха государева поперек горла стала? Аль жаль, что не тебе Марфа досталась? Было время, на нее и ты заглядывался… Кажись, ты на слободе в чести был; посчитай, сколько государь тебе одних скоморошьих однорядок пожаловал!

Григорий нахмурился и обвел глазами покой, убранный с восточной роскошью. Взгляд его скользнул по полавочникам кызылбашского затейного тканья, по поставцам, в которых тускло сверкала золотая и серебряная посуда, по мягким коврам, тканным золотом, по занавесам удивительной восточной работы, по заморской инкрустации столов, выложенных малахитом, яшмой, перламутром, обведенными тонкой финифтью, по громадной фигуре князя в расшитом кафтане.

— У тебя, князь, одна тафья, поди, всей моей рухлядишки стоит! А что до царевны, так мало ль я на кого заглядывался! На Москве, поди, и не сочтешь…

Князь резко засмеялся.

— А пошто в кости и шашки всю ночь напролет играешь? Сказывают, в Балчуге ты и ночуешь!

— Балчуг сгубил меня, — мрачно отвечал Грязной. — Кабы не Балчуг, не продал бы я черту душу.

— Аль ныне государь немилостив, Гриша, однорядку не подарил? Аль потешать его разучился?

— Не смейся, князь, — дрожащим голосом проговорил Грязной. — Загубил я свою голову; лучше бы я в приказах сидел, чем ныне царским приспешником зваться…

— Ныне государь не очень забавляется, Гриша, — насмешливо отозвался Михайло Темрюкович, — сказывали, вчера, как ты стал перед ним шутки шутить да брату за трапезой кашей бороду обмазал, он в тебя немного миской с горячими щами не попал?

— Было и то, князь… Вчера ж закричал, чтоб не смели опричники грабить, земских людей обижать…

— Вот то-то, Гриша, и тут невеста, видно, вмешалась. Она точно бельмо на глазу! А я три дня у царя не был, занедужилось мне, так слушаю твои речи и дивлюсь. Видно, скоро нас повесят.

Григорий вытаращил глаза.

— Ой ли, князь? Что ты сказываешь?

— А куда ж нас деть, Гриша, коли мы царевне не полюбимся? Скажет она: долой опричнину, ну царь и долой нам головы… Кесим-баши… — прибавил он и жестко засмеялся.

Грязной мрачно смотрел на князя.

— Вечор в Балчуге я все промотал, что было, как и в те поры, когда вы меня в опричнину вписали; сперва я не боялся: думал, волка ноги кормят, а нас — земские… Размечу одну-другую усадебку и с накладом буду, а как вспомнил царские речи, и до того обидно стало — жизни б решился!

Он помолчал.

— Для того ль перед царем, забыв совесть, прости Господи, вьюном верчусь; как коза блеять научился; срамные речи говорить привык; в бабьем сарафане плясать, по застенкам лазать, всякие мерзости творить; для того ли я стал на Москве противен — детей мною пугают, кромешником называют, проклинают… А крови-то на мне, крови, Матерь Божья, Владычица! Пьяный я завсегда, разгульный, соромный, беспутный, от пьянства не просыпаюсь… пропащий я человек, князь, а ты говоришь: скоро царевна опричнину сменит… Куда ж я денусь в те поры?

Михайло Темрюкович, подливавший все время в чарку Грязному вина, налил ему целый ковшик какой-то темной густой жидкости.

— Вот испробуй — отменное вино… Из самого Рима прислано.

Григорий был уже сильно пьян.