Изменить стиль страницы

Рванулись из пересохшего рта слова – гной из изболевшейся страшной раны:

– Будь на престоле другой монарх, не случись войны с Германией – прибывали бы млеко и мёд на российской земле, наполняло бы Волгу драгоценное миро, длилось и длилось бы благоденствие по безмятежной России... Царь – верователь египетский, спирит, друг растлителей-колдунов – не удержал страну от войны, а потом и вовсе ввергнул её в трясину. А мы, родовая знать, не только не встали стеной против войны – наоборот, ринулись в неё с бахвальством... но всего ужаснее: погнали на гибель сотни тысяч невинных кормильцев русских! Потому что мы сами были растленны в тщеславии, в заносчивом себялюбии...

Сестра приблизила пронизывающие горестные глаза:

– Почувствовал правду. Вот оно, истинное, в тебе светит! Не стыдись, отворяй душу. Знаю, нудно тебе: укрепились бесы. Не каялся, любил самохвальство, привык к сладкому угождению, к ублажению...

Отвернулся к стенке, сказал как в беспамятстве, что восемь месяцев назад жена-красавица ушла к жёлтому кирасиру князю Туганову, любимцу атамана Анненкова.

– Плачешь по ней?

Смолчал. Поняла – плюнула яростно, застонала.

– Тебя кровь пролитая сжигает! язвы гноятся! А прелесть бесовская всё одно не отпускает... – шёпот прерывистый, кашель. – Или не открылось тебе, что она – блудница мерзкая?

«Я мерзее».

Сжала плечо вздрагивающими руками, прижалась мокрым от слёз лицом:

– Господи, что делаю! Срам какой... грех какой... Господи, прости! Обрати мой грех ему во благо! Не отдай его душу! Спаси, сохрани...

* * *

Вскрикивают в бреду, стонут раненые; трясёт вагон, мечутся тени; сестра милосердия молится шёпотом, задыхается, крестится истово, судорожно вскидывается в плаче.

Не скоро затихла.

– Под утро с поезда сойдём, не противься. Поведу. Узришь твою отчую поляну.

– Имя, сестрица?

– Секлетея, брат.

7

В двадцать первом, в голод, появилась в Зайцево у мельника Конырева чахоточная племянница с муженьком полудиким.

– Ты не башкир? – спрашивали севшими от истощения голосами.

– Моя не баскир!

– Должно, вотяк али самоед.

– Ага, моя сама ест. Только давай!

– Э-ка, развеселил! Хитёр выжига. Давай ему! Кликать-то как, леший?

– Орыс. А по-русски – Сидор.

На пристани подобрали с Секлетеей снятого с парохода умирать заморыша: девочку лет приблизительно от пяти до восьми.

Тогда почти всё Зайцево повымерло. А потом пришлые стали оседать. Манили заросшие просторы.

Видать, не в радость Сидору с бабой многолюдье. От Конырева перебрались с приёмышем на Еричий полуостров, вырыли землянку. Сидор стал резать из липы ложки, посуду, переправлялся на лодке в Зайцево точить ножи, топоры. На Еричьем косил сено для мужиков, сезонами подряжался работником к Коныреву.

И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными...

* * *

В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...

– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...

– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.

– Не шути, Серёжа. Не иной кто – я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.

Глаза сухие, колят.

– От дома твоего – осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут – в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...

Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.

– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой – Сергий Радонежский.

Повлажнели глаза; в последний раз тихо заплакала.

– От людей ты отпал, но и Богу не служишь. Вымолю просветленье тебе... Господи, наставь.

Гроб с покойницей увезли на барке в Самару. Секлетея! В лихорадочные годы привела в заповеданное место, подарила покой среди Еричьей красы, тихости...

Что до людей? Живу как деревья, травы, рыбы.

* * *

Весной послал Конырев купить тройку лошадей. Издалека пригнал Сидор кобыл, молодых, диких, храпящих. Объезжал на выгоне, что протянулся до песчаного волжского берега. Дивились мужики отточенно-привычной, «природной» сноровке наездника:

– Как чует он лошадь-то!..

– Татарин!

– Да не татарин он!

– Всё одно – татарская манера... то-то и нюх!

– А руки-то, примечайте: вёрткие, что щучки! Всё-о-о знают!

* * *

Перед коллективизацией сгинул Конырев. Ложкарь, в одной рубахе, в опорках на босу ногу, по глубокому снегу прошёл в правление.

– Моя говорит, Егор – враг большой! Искать нада! К стенке ставить нада!

Был записан в колхоз как первейший, зарытый в землю бедняк, который тянется из одичалой тьмы к сознанию момента. Приволок на верёвке всё хозяйство своё: длиннобородую козу, хрипевшую от какой-то хвори. Козу поспешили прирезать: кровь из горла не била, лишь вытекла малость.

8

Четыре дня минуло с того утра, как не уплыл в Самару. Переправил в Зайцево заготовленное сено. Ночью изрубил выкорчеванные, в три обхвата, пни, распалил костёр – как багровело вокруг! Как снопами искры уносились! Как трескуче-яростно рвалось сердце кострища!

Сегодня было облачно, вечер прохладен. Моросит; на рябой реке – лодка. Тихон с удочками. Жигулёвские горы – за сумрачно-густеющей дымкой. Небо над горами заволокли тучи, грознеют.

Присел меж деревьев у края обрывчика; на стволе тополя – змейка тонюсенькая: муравьи спешат вниз. Стрекоза на ромашке – глаза вспыхнули, отразили зарницу.

По отмели голуби бегают; метрах в ста от реки, под рыхлым откосом, костерок чадит. Мальчишки над котелком.

– Моя-твоя шастает.

– Он овраг знает, куды лоси-то уходят сдыхать. Их жрёт.

– Дед Малайкин всё хотел выследить, да помер.

– Сколь дней бабка-то проживёт?

– А Степугановы Прошка и Колька свежатину досыту...

– Так и свежатину?

– А то! Степуган жеребёнку глаза выколил, с председателем браковку написали. С печатью! Зарезали, с ветельнаром поделили...

Застрекотала сорока: от перешейка рысил всадник. Повернул на дым костра, вздыбил лошадь на краю откоса, с мальчишками заговорил.

9

Вернувшись в землянку, застал Рогнеду у бурлящего самовара: посуду расставляет.

– Оставь только чашки. Гость к нам. В бане закройся.

Прибавил пламени в лампе; снаружи фыркнула лошадь. Откинулась дверь. Постояв, осторожно спустился крупный человек в парусиновом плаще.

– Оперативно определил ваше лежбище, Сергей Андреич!

Сняв плащ, поискал глазами – зацепил за сучок, торчащий из доски. Фуражку положил на стол, расправил чесучовый френч. Сел на чурбан.

– Экая краля шмыгнула на зады! Зря опасаетесь, Сергей Андреич. Рыжая, а я исключительно смуглокожих уважаю! У меня молодочка, с Дона, волос – вороново крыло! Даже и по ноге эдак меленько курчавится... нехорошо чего-то глядите – не по вашу я жизнь... А это, характер ваш зная, на случай, – положил перед собой наган.

– Ковш! – взгляд на кадку.

Гость, оторопело зачерпнув, протянул. Короткий взмах – квасом плеснуло в ноздри: захлебнулся. Наган – в руке Ноговицына.

– Встать! Говорить!

Вытянулся, не смея утереться.

– Да што я, господин капи... Ну, понял – верх ихний будет. Вы-то – шасть за границу, языки знаете, обхождение. Пристроитесь. А я? Своя тропка нужна...