Изменить стиль страницы

По обе стороны перешейка – безмятежные, словно тронутые улыбкой заводи; скользнула под стоячую цвёлую воду усатая мордочка. Выдра – вот кто тревожит лягушек! Нависли над заводями вётлы: тёмное место. Пробиваются, журчат в жирной тине прозрачные струи. Стоит в струе жерех, красными плавниками пошевеливает. Древне-корявый вяз склонился: вот-вот рухнет; купает листья в светлой струе.

По ту сторону заводей, за вётлами – луга, да какие! Рощи липовые, ольховые, берёзовые, орешник; изобилье ягодное, грибное. Бывшие барские угодья тянутся до Царёва Кургана. Три тысячи шестьсот десятин. Посреди – деревня Воздвиженка.

А усадьба барская сгорела давно...

Надоели лягушки. Потянуло от заглохших заводей сыростью, гнилью. А в бору дух медовый. Поредели сосны, широкой полосой протянулся дубняк; тут и дубочки, и старики кряжистые. Сова на краю дупла, как чучело. Сколько земляники! Рогнеде сказать – радость девчонке.

Так и дрожит марево над поляной. Скорее к стожку. Сбросить мешок, провалиться спиной в духмяное сено. Невысоко два кобчика кружат. Приятно глядеть на смелых птиц – стремительно-вкрадчивая сила.

Ой, да сокол-свет,

Где твоё гнездо?

А моё гнездо

Попалил пожар,

Разнесу я жар,

Ой, на вражий край...

Кукушка кукует. Да и не кукует вовсе. Подала голос разок, стихла. Поторопиться надо. Страха нет в душе. Но и покою не быть...

А может – напротив?..

5

За поляной – смешанный лес, клёны хмелем обвиты; буйно разрослась бузина, ярко алеют волчьи ягоды, плоды аронника пятнистого.

В низинке – лопушатник выше колен: на листе лопуха – улитка; переберётся с листа на лист – и день минул.

Заросли шиповника; стрекоз сколько! С ветки ивы жук-олень бухнулся в бочажинку. Экий увалень, право. Поскорее вынуть и на ствол – ползи посушись.

Расступились клёны; россыпь помёта свежего. Ночью лось навестил. Ещё одногодком приметил братца. Теперь – молодец-шестилеток.

Треть лужка обнесена добротно слаженным плетнём. С плетня воробьи тучкой сорвались.

На огороженном травяном пространстве – крытая дёрном землянка с краснеющей кирпичной трубой. В вольной траве чуть заметны тропки; вьётся одна к баньке, что под рябинами прячется, за краем лужка. А от баньки тропа – к роднику, не видному за репейником, крапивой, снежноягодником. Журчит вода, сливается студёная в просторную барку, врытую глубоко в землю.

Откинулась дверь баньки: девица, в чём мать родила, ядрёная, во всей созревшей женской красе, бегом к роднику. Вдруг пригнулась, ладони – к низу живота.

– Отвернись, папа!

Оглянулся на лес: не глядишь, лось-молодец? Не притаился за ветвями сатир, беспокойно подёргивая рожками? Ветерок пахнул, шелохнув листву. Никак арфа лесная зазвенела? И как бы голос послышался, с козлиным схожий, исходящий сладострастием:

Прелестнее вакханки не сыскать...

Рыже-белая кошка мелькнула в траве, подбираясь к плетню с трясогузками, синицами. Жирный кот спит на тесовой крыше баньки. Из трубы – дымок пахучий: берёза горит.

– Ой, как в прорубь нырнула! – плеск ключевой воды. – Ты что не уплыл, папа?

– Ещё уплыву.

– На «Коммунаре»? Теперь долго ждать.

Недолго... О ногу трётся котёнок. Вот и второй, третий. Самого любимого посадил на плечо. Шорох по траве – закрылась банька.

* * *

Потянул на себя тяжёлую, посаженную в наклон, под острым углом, дверь-крышку. Сошёл в землянку по ступенькам из плотно пригнанных один к одному дубовых кругляков; стены, пол, потолок – из твердейших досок от разобранных волжских барок. Русская печка; под самым потолком, во всю длину стен – щели, застеклённые осколками, слепленными смолой.

И невдомёк никому, что осколки – полоски цельнолитого стекла: из тех, что когда-то сияли, зеркальные, в окнах дворянских собраний.

Стол выскобленный, полати, лавка; два чурбана вместо табуреток; станок с точилом, кадка с квасом, ковшик плавает; в углу – ушат деревянный. Стены обвешаны охапками полыни, пучками иван-чая.

Рогнеда вошла; полотняная рубашка до пят. Тщательно промытые рыжие волосы гладко расчёсаны, до бёдер длиной. Оранжевые умные глаза, носик вздёрнутый, в веснушках едва заметных; рот великоват – как красен! Сбережённое от солнца личико после баньки румяно.

– В деревне слыхала: кто в макушку лета парится часто, тому вся жизнь – лето! – рассмеялась, скользнула к зеркальцу, вмазанному в белёную глину печки. – В такую жару какая-то липкая ходишь, а попаришься – ласточкой себя чувствуешь, папа! Порхать хочется!

Лёг на лавку, заложив ладони под затылок с косицей.

– Поешь, папа?

– Спроворь, милая. Как купчики говаривали.

Хохотнула.

Откуда тебе знать, что за купчики были?.. Не об одних барышах толковали за самоваром. Какие храмы строили, состояния жертвовали. И социалистам благодетельствовали тоже...

Раздвинула охапки полыни, толкнула неприметную дверцу; вынесла из кладовки тарелку с нарезанной ветчиной, миску с размоченными галетами, консервную банку с американскими бобами.

– Папа, опять видела на берегу толпу детей. Лягушек ловят, выползней собирают: животы вспухли! – неожиданно навернулись слёзы. – А мы... вон что едим!

Сел за стол.

– Их отцы пожелали... новой жизни.

– Они хотели счастья, папа!

– А мы – несчастья?

– Вы их счастья не хотели!

Сказала – и какой страх в глазах... Как боится его! За что – такое? Впрочем...

– Худо тебе со мной, Рогнеда.

Отвела взгляд. Как же ты в деревенской школе притворялась?.. Встал, не притронувшись к еде, опустился на лавку.

– У тебя кончается «Абрау-Дюрсо».

– Кончается! Всё!.. О счастье толковала... Все эти годы здесь – оно у меня было!

Быстро подошла, гладит поросшую редко-колючим волосом щёку.

– Болен, папа?

– Мне помогал здешний воздух...

Молчание.

– Милый... – обвила ласкающе-горячими руками, к груди прильнула, – это нельзя, но мы же не кровные... Ты мужчина – я всё знаю – тебе нельзя одному...

Резко отстранил, скрипнул зубами.

– Ты так с ума сойдешь! Я в книге прочла, когда клеила. Ты одни старые привозишь... ты не старый ещё, тебе не воздух...

– Принеси книжку!

Метнулась в кладовку; подаёт. Истёртая с прозеленью обложка. Фаддей Веснянский. «Безумие мученика».

Разумники, как Веснянский сей: что понимают они в безумии?..

6

Осенью девятнадцатого свалил сыпняк. Следом – возвратный тиф. В санитарном поезде – сестра милосердия; за тридцать, старая дева. Сухощавая, с пористым сероватым лицом, впадинки под скулами, горячечный блеск в глазах.

– Вы бредили о Воздвиженке на Волге. На другом берегу, в Зайцево, – мой дядя Конырев. О чём вы кричали! Как бились! Вас в бездну тянут!

– Спасите, ежели охота пришла.

– Не смейтесь! Я без позволенья на войну ушла! У моего отца в Самаре – москательные лавки, торговля тёплым товаром, хлебная... Были... – перекрестилась двуперстием.

– Раскольница?

– Мы – христиане истинные! У меня чахотка, век мой короток. Но даст Господь-Вседержитель – ещё послужу...

Головная боль, тоска кровоточащая; безысходность. Армия бежит, бежит от красных; разваливается.

– О себе сам позабочусь. Уйдите!

Вдруг показала его кольт, бросилась в тамбур. Вернулась, дрожаще-изнурённая:

– Страшное задумал! Измаялась в крови душенька твоя, мрак, скверна в тебе. Единое светлое пятнышко вижу: стожок на поляне.

Вспыхнул жёлтый фонарь в вагоне ночном. Застилает пелена глаза, сотрясается тело – в падучей будто. Заговорил, заговорил о цветущих лугах вокруг Воздвиженского имения... как мальчишкой взбирался на Царёв Курган, подраненного коршуна выходил. Как скакал, с родным гнездом прощаясь, на игреневом дончаке. В двенадцать лет.

«Я там начался! Мы там все начинались...»