Капитан вскакивал на киргизскую кобылу: злую, тонконогую, с крепкой спиной, с низким длинным крупом. Просёлками, тропами, через тайгу – к озеру Таватуй.
Кроваво-рдеющий рассвет, безветрие.
Кобыла рысила ходко, словно играючи небольшими круглыми копытами; на такой мог бы ездить богдыхан. Когда позволяла местность, офицер пускал лошадь намётом. Витун на мерине рыжем приотставал.
К Таватую выбирались шагом, сквозь таёжную чащобу. Гнус донимал. Из сырой мшистой земли торчат гранитные глыбы. Солнце уже в зените.
Капитан бросал поводья Витуну, сбегал, прыгая с камня на камень, к воде. Гладь стальная, с чуть розоватым отливом. Угрюмы берега. Прищурившись, смотрел на нестерпимо-калящее солнце широко расставленными глазами. Род свой по матери ведёт от ногайского мурзы.
Офицер сбрасывает форму, кобуру с шестизарядным револьвером Кольта модели «Сандер», ныряет в жгучую ледяную воду. Пока легко переплывает большое озеро туда и обратно, Витун сидит на корточках, держа на изготовку японский карабин с изящным, точно игрушечным, затвором, чутко ловит таёжные звуки.
Выпрыгнув на плоские камни, будто выброшенный из озера самим водяным, Ноговицын роняет тихо:
– Топор!
Ухитряясь не оцарапаться, мелькая в чаще нагим телом, рубит упавшие лесины; перескакивает с одной на другую, как лёгкий зверь. Рубит долго, метким ударом отсекая по толстому суку.
– Уж на пять костров, господин капитан... – Витуну надоело перетаскивать дрова на берег.
Пролетев десяток метров, топор хрустко вошёл в лиственницу.
– Сеть!
Раздевшийся Витун, со спиной силача и оттопыренным бабьим задом, укладывает карабин у самой воды, предварительно вынув обойму. Достав из кобуры тяжёлый кольт начальника, сжимает ствол массивными челюстями, берёт сеть.
Иногда до пяти-шести раз закидывают; заходят в озеро по подбородок. Витун крепко держит зубами револьвер, посматривает на тайгу...
Ноговицын признаёт уху лишь трёх видов: стерляжью, налимью да «пятерную» – когда в отвар раз за разом добавляют новую порцию рыбы. Эту-то уху и сварил Витун: рыбье сало так и блестит «янтарями». Остужает котелок, погрузив в воду. Подаёт офицеру жестяной ковш коньяку, полный до краёв.
Сидя, уперев локти в колени, Ноговицын выпивает ковш без отрыва; роняет. В руки – котелок с тёплой ухой. Пьёт большими глотками, обливая жиром голую грудь. Вдруг валится на заботливо разостланную английскую шинель.
Через три часа встанет; войдя в озеро по плечи, умоет измученное лицо, постоит с четверть часа.
На исходе день. Быстро свежеет.
На лошадей – и к полной тьме выберутся на просёлок... Со вторыми петухами, в Екатеринбурге, соскакивают с сёдел в глухом дворе на Кологривской.
– Не поправиться стакашком, господин капитан?
– И тебе, Витун, не советую. Дед мой стал похмеляться, когда крепостное право отменили. В год сгорел!
Пружинисто взбегает по ступенькам.
Камера с мышиными выщербленными стенами; режущий направленный свет лампы. Шатнувшись, встал посреди высокий ссутулившийся человек; голова клонится. Сколько суток спать не давали? Сон! Хоть на цементе, водой залитом!
Ноговицын, перетянутый ремнями, за столом.
– Вы – учитель бальных танцев? Нет? Запамятовал. Как же я так... Мастеровой Никодим Солопов... Любопытно! С вашей-то внешностью? Покажите-с ваши пролетарские длани... Витун!
Удар, вскрик.
– Поднять его, Витун. Посадить на стул, так-с! Борис Минеевич Рудняков. До осени семнадцатого ходили в меньшевиках. И ходить бы вам в них! А то – организация, конспирация... Псевдонимы: Игнат Вятский, Иваныч... Позёрство-с! Ну, какой вы – Иваныч?!
Человек потёр багрово-бурым платком губы в коросте.
– Ошибся в вас комиссар Мещеряк. И сами у нас, и за явочной квартирой Альтенштейна наблюдаем. Из-за вашей промашечки, извольте знать!.. Хотите чаю?
Вскинутая голова, вытянутый кулак со скомканным платком. В уголках глаз – гнойные дробины. Глаза вспыхнули. Потускнели.
– Опрометчиво – доверяться милым застенчивым гимназистикам. Мишенька не сжёг ваши записочки. Мы поставили агентурное освещение в доме Нотариуса!
Мычание; голова падает на грудь.
– А очаровательная Лиленька из кафешантана «Топаз»? Я понимаю-с, от такого обольстительного создания пахнет ранетом и черёмухой, но назначать встречу со связным за столиком официантки... Витун!
Минут пять спустя – вновь поднятому на ноги, окровавленному:
– Борис Минеевич. Сами того не ведая, вы, как изволите видеть, всё нам преподнесли-с! Идти на виселицу с этакой ношей? Остаться всеми проклятым? Господь вас, атеиста, не утешит.
Ноговицын встал из-за стола, взял стул, сел рядом с избитым. Крепко сжал его руки. Бледные, с узкими запястьями, с длинными пальцами: нервными, чуткими, порозовевшими.
– Не забыли Фаддея Веснянского?
Рудняков, вздрогнув, поднял глаза; белки кровяные.
– Петербург, ученье... вы и он оканчиваете одну частную гимназию... Крепко дружили? Влиял Фаддей Емельянович! Истый р-русский розовый-с, смею доложить. Довелось на митингах слушать – оратор! А каков беллетрист – эти чарующие штучки: «Кошечка Минуш», «Блондинка в корсаже»...
Рудняков попытался высвободить руки:
– При чём тут... – закашлялся.
– При сём, Борис Минеевич, при сём! Веснянский вовлёк вас в партию. В меньшевицкую, прошу не забывать! Без малого одиннадцать лет вы были с ним единомышленниками! А с большевиками вы сколько? И двух годков нет. Какой вы красный?!
– Вы хотите сказать...
– Угадали-с! Заблуждение – и не более! Ну, вам ли взрывчатку под полом прятать? Фу! А Фаддей Емельянович сейчас во Владивостоке. Живёт и здравствует. Новеллки пописывает. Председательствует в каком-то там меньшевицком клубе вашем. Хотите, я завтра вас к нему отправлю? В пульмановском вагоне. Вернётесь в лоно вашей партии. А там – хотите, газету издавайте с Веснянским. Хотите – эмигрируйте. Париж, Америка! А здешнее ваше, ха-ха-ха, как немцы говорят, кошке под хвост!
Рудняков пошевелил распухшими губами, кашлянул надсадно.
– Чего вы... домогаетесь?..
Ноговицын глубоко, раздумчиво вздохнул; задерживая, точно курильщик дым, воздух – выдохнул. Отпустив руки Руднякова, вскочил, вернул стул на место. Присел, медленно положил ногу на ногу. Сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают, уяснят.
– Несколько дней назад Мещеряк уехал из Екатеринбурга. Куда? К кому?
Витун, как бы с ленцой, переступил с ноги на ногу за спиной Руднякова. Тот втянул голову в плечи.
– То, что с вами сделано покамест, Борис Минеевич, – пустячок. Будут пытки. И вотще сие ваше... Ибо выведаем. Ну-с? – капитан встал, не спеша расстегнул кобуру, извлёк кольт. – Зрю глаза ваши. Мольба-с! Всё, что в силах моих... избавить.
Обогнул стол, медленно вытянул руку с хромированно-блёстким револьвером. Дуло – в самую переносицу Руднякова. Упираясь каблуками в пол, суетливо, рывками отодвигался вместе со стулом. И вдруг опрокинулся.
– Витун, пульс? Зрачки? Обморок. В лазарет!
Вздохнув судорожно, обильно вспотев, капитан неожиданно грузно опустился на стул.
– Я – спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого – его сюда.
Но в восемь утра уже не было на Кологривской ни Витуна, ни Руднякова.
4
Сосны, сосны, как утешает краса ваша. На слезинке смолы – слезами ствол потёк – паучок; облюбовал янтарную каплю и застыл с ней.
С ветви сорока слетела.
Как под сосну не прилечь, не успокоить взгляд, вершиной любуясь?
А там, за лапами сосен, далеко – меж перистых облачков где-то – жаворонок.
Не устань, пташка!
Шмели гудят, до чего важны. Лягушки заквакали – и полудня нет, а вам вечер? Пойти полюбоваться на вас: как сидите, матёрые, на почти утопших в ржавой воде колодах.
Вот и перешеек топкий. А узок – две телеги еле разъедутся. Если б не он – полуостров, где места в бору птичьи, звериные, притаистые, островом был бы.