– Гайнуллин, – вдруг негромко и спокойно позвал меня старший лейтенант, у меня екнуло и оборвалось сердце: зачем я ему понадобился? – У тебя граната есть?

У меня была лимонка, но я ее положил в переметную суму и забыл.

– Нет, товарищ старший лейтенант.

– У кого есть граната?

– У меня есть лимонка, товарищ старший лейтенант, – отозвался Баулин.

– Отдай Гайнуллину. Гайнуллин, слушай меня внимательно. Музафаров и Баулин по моей команде откроют огонь по окнам, а ты одним броском добежишь до дома и бросишь в окно гранату. Учти: быстро, одним броском. Ясна задача?

– Ясна, товарищ старший лейтенант, – ответил я, подумав, что Ковригин в этом, может быть, последнем бою посылает меня на верную смерть. Ведь я не успею пробежать и половину расстояния, немец высунется и выстрелит в меня. Перед самым концом войны, в этом вот лесу… Ну что же, все правильно, у всех семьи, матери, дети, всем надо жить. А я круглый сирота, перекати-поле, никто по мне и не заплачет. А может, старший лейтенант вовсе так не подумал, это я вообразил все, может, старший лейтенант считает, что никто другой, а именно я могу бросить в окно гранату, потому что я мал ростом, легок и бегаю быстро. Может, добегу, может, пронесет. Кину гранату и тут же брошусь наземь.

Я отложил карабин и снял с себя брезентовую сумку с пулеметными дисками. Баулин из кармана шинели достал гранату, серенькую в рубчатом корпусе, но почему-то сразу не отдал мне, а положил слева от себя. Я же, как положено второму номеру, лежал с правой стороны.

– Огонь! – послышалась команда.

Музафаров и Баулин открыли огонь по окнам, их поддержали остальные из карабинов, взводный строчил из своего трофейного автомата. Несколько секунд стоял разрывающий воздух, раздирающий нервы, сознание слитный треск пулеметов, карабинных хлопков, и трассирующие струи пуль били по открытым окнам дома. Сейчас встану и побегу, но ведь нужна граната, а она лежит там, слева от Баулина. Решив, что Баулин положил туда гранату по ошибке, в растерянности (после встречи с женой он вообще изменился), я приподнялся и через Баулина потянулся к гранате. Но тут вдруг Баулин прекратил стрельбу, схватил гранату и, мгновенно взглянув на меня какими-то странными, нездешними глазами, крикнул:

– Лежи, Толя!

Я не успел понять, как он вскочил на ноги и, выдернув чеку, бросился вперед. Рослый, даже не пригибаясь, он пробежал половину расстояния и уже откинул руку с гранатой для броска; Музафаров и остальные продолжали стрелять, а я так растерялся, что не сразу сообразил, чтобы тут же ударить из пулемета Баулина; еще рывок – и примерно с пяти-шести метров от дома Баулин бросил в окно гранату и тут же упал ничком. В доме грохнуло, мы поднялись и, крича кто во что горазд, ошалевшие, как всегда во время атаки, побежали к дому. Кто-то еще швырнул гранату в окно, потом все кинулись во двор, к дверям. Слева поднялся четвертый взвод, из-за сарая и из-за дома справа выбежали второй и третий взводы. Так уж всегда: сначала на пулемет идет первый взвод, потом за ним отрываются от земли Сорокин, Хоменко и Алимжанов – «Следи за мной!».

Ребята, постреливая, ворвались в дом, а я, вспомнив о Баулине, побежал на полянку перед домом. Он как упал, так и лежал. Ранило, что ли, подумалось мне. Подошел, наклонился над ним, толкнул – не шевелится.

– Петрович! – я впервые звал его Петровичем. – Петрович!

Он не шелохнулся. Лежал ничком, прижавшись правой щекой к земле; пригнувшись ниже, я заглянул ему в лицо: глаза его были открыты, но мертвы. Значит, все-таки успел выстрелить в него фриц; наверное, стрелял из правого окна. Зачем он побежал? Ведь я меньше ростом, легче, я пробежал бы быстрее и, наверное, остался бы жив. Может, после встречи с Зиной ему было все равно – что жить, что умереть, может, после того боя на шоссе, где он побоялся стрелять, за что лишили его ордена, ему хотелось как-то искупить, что ли, свою вину, как-то доказать, что он не трус, ведь теперь, после встречи с женой, он не боялся за свою жизнь. Или, может, он боялся за меня, хотел, чтобы я, мальчишка; остался жив, и заслонил меня собой… Ведь он всегда говорил, что я хороший парень и, наверное, любил меня…

Постояв над ним убито, отупело, не в силах даже горевать, я сообразил все же, что надо взять пулемет и диски. Пошел в сосны, надел на себя сумку, поднял пулемет и побрел к усадьбе. Там, на дворе, окружив пленных фрицев в желто-зеленых защитных куртках, у крыльца толпились наши бойцы. Фрицев было, кажется, около десяти. Стоял и они понуро, избегая наших взглядов. Один, светловолосый, без кепи, с окровавленным лицом, еле держался на ногах. Ребята, повеселевшие после пережитой опасности, оглядывали фрицев с насмешливым презрением, смешанным с любопытством (мы эсэсовцев в плен брали впервые) и, все еще возбужденные, переживая победу, громко переговаривались и радостно поругивались.

– Баулина убило! – сказал я.

Никто не обратил на меня внимания, наверное, никто не расслышал.

– Баулина убило! – повторил я громко, почти в крик.

Продолжали колготиться и оглядывать фрицев, как будто смерть Баулина никого не касалась, как будто его вовсе не было в эскадроне. Тут еще подошел комэска с Костиком и своим ординарцем Барсуковым, оглядел фрицев, побагровев лицом, и вместе с Ковригиным, прибегая к помощи Воловика, стал их допрашивать.

В это время с крыльца спустился наш кормилец Худяков. Он нес полную корзину яиц. Голубовато-беленьких свежих куриных яиц. Его вечно голодное лицо сияло довольством.

– Баулина убило! – сказал я ему.

Он тоже меня не понял. Показывая мне корзину с яйцами, он радостно закричал:

– Пожрем, ребята!

Вдруг, ощутив к этим яйцам тошнотное отвращение, я поднял пулемет и выпустил очередь по корзине, разбив и смешав яйца в желто-белую кашу. Худяков обалдело выпучил на меня глаза и проговорил отчаянным голосом:

– Чего ты продукты портишь, дурак?!

Наш эскадрон стоял в имении какого-то сбежавшего помещика или барона. Красивый трехэтажный дом высился посреди парка с прудами, в сторонке на ровном поле стоял двукрылый, вроде нашего кукурузника, самолетик, не поднявшийся, наверное, оттого, что не было горючего. Голубицкий сказал, что дом этот – замок. Но замки, кажется, бывают с башнями, а этот был без башен, с обыкновенной островерхой крышей. В замке вещи почти совсем не были тронуты. На стенах висели ковры, картины, портреты и пейзажи, даже перины на широких кроватях остались; на первом этаже на длинном столе в тарелках кисли остатки какой-то еды вроде клёцек.

Теперь мы, как всегда на отдыхе, перешли в распоряжение помкомвзвода Морозова. Драили коней, чинили амуницию, чистили оружие и приводили в порядок свой подзапущенный внешний вид. Вся эта хозяйственная возня после маршей и боев всегда нагоняла на меня скуку и казалась ненужной. Хотелось просто свалиться где-нибудь на прохладную траву и поспать всласть или бродить по парку, по полю, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Но солдату нет покоя ни днем, ни ночью. Он спит на ходу, ест на ходу, поле ему дом, а земля постель. Шилом бреется, дымом греется.

Улучив минуту во время перекура, я пошел по замку. Наши ребята уже успели кое-что переворошить, ничего там нужного для солдата не нашлось, конечно. Ковров, картин, книг рядовой «копытник» в переметной суме не унесет. Меня интересовали картины. Я ведь до войны мечтал стать художником и на картины, написанные масляными красками, на пейзажи или портреты смотрел с раскрытым ртом. И удивлялся: как можно так нарисовать?! В замке в тяжелых золоченых рамах волновались, зыбились, сверкали под солнцем или под луной моря, плыли корабли с парусами, из рам, как из распахнутых окон, смотрели на меня спокойно, внимательно и горделиво давно умершие, наверное, люди. Военные в мундирах с эполетами; важные мужчины, в основном, пожилые, в старинных одеждах, на которых сверкали кресты, звезды: женщины в шелках, бархате и кружевах, румянощекие дети. В сумраке больших комнат мне чудилось, будто люди на портретах моргают ресницами, водят глазами, и в глазах их порой как будто оживало любопытство ко мне – откуда, кто такой? – но, приглядевшись, я видел те же застывшие внимательные, спокойные и гордые взгляды. Особенно мне нравились пейзажи: деревья, луга с дорогой, вода с отражением деревьев и облака в небе.