До вечера мы ехали, шли, не встречая сопротивления, но всюду натыкаясь на следы поспешного отступления: брошенные пятнистые пушки, выпряженные, бродящие понуро артиллерийские кони, застрявшая в кювете машина, вразброс лежат фаустпатроны, вокруг рассыпаны какие-то бумаги, бланки с фашистским орлом и свастикой, взорванный через речку мост – пришлось ехать вброд. Видно, перед нами, в этом направлении у немцев для сопротивления не было больших сил…

Опять на ночь расположились в имении сбежавшего фон-барона. Снова брошенные на произвол судьбы голодные, недоеные, истошно ревущие коровы, свинячий визг и запах паленого. Правда, усадьба эта не была совсем безлюдной, в ней остались пять русских девушек, вернее украинок из Полтавщины. Они работали у помещика, а сейчас собирались «до дому». Первым кинулся к девушкам Баулин, стал расспрашивать, не знают ли они, где еще работают русские, нет ли среди них кого-нибудь из Брянщины, не встречали ли девушки случаем Баулину Зинаиду? Ничего радостного не могли ответить девушки. Вновь померкло осветившееся было надеждой лицо Баулина. А комэска девушкам сказал: «Девушки, вы чего это коров своих не кормите, не доите, ведь вы им вымя испортите». Девушки ответили: «Это не наши коровы, нам теперь все байдуже». «Как не ваши? – говорит комэска. – Это теперь ваши коровы, наши коровы, вот кончится война, вы их перегоните на Украину, там сейчас голодно, там все подчистую немец пограбил». Я расспрашивал у девушек, как они здесь жили, как относились к ним хозяева. Девушки рассказали, что хозяйка ходила с хлыстом и подгоняла: «Арбайтен, арбайтен!» Однажды она подглядела, как девушка во время дойки пила украдкой молоко из подойника, и избила ее, потом два дня есть не давала и на ночь запирала в свинарнике, девушка ела картофелины из пойла для свиней. Хозяйка чуть присмирела только тогда, когда наши вступили в Польшу и стали приближаться к границам Германии. «А мы к этим хозяйкам должны быть добренькими!» – возмущенно подумал я.

Девушки подоили коров, мы от пуза напились парного молока и, вырыв неглубокие окопчики за усадьбой, выставили посты и, кто не стоял на посту, завалились спать. Заняли все два этажа. Ночью, когда мы с Баулиным бодрствовали в окопе (четыре часа стояли мы, потом нас сменили Музафаров с Шалаевым), ночью я с ним немного поговорил. В общем мы не очень разговаривали, не нашли, как говорится, общего языка. Наверное, сказывалась разница в годах, ему было под тридцать, он воевал с первых же месяцев войны, был женат, а мне шел только двадцатый год, вернее, даже не двадцатый, а девятнадцатый, потому что я был не двадцать пятого года рождения, а двадцать шестого; чтобы попасть в ФЗО, я прибавил себе год, исправив в метрике не совсем разборчиво написанную цифру шесть на пять. Так что интересного разговора не получалось, да к тому же Баулин не любил пустого трепа. Но в этот раз ему, видно, хотелось поговорить, видно, его взбудоражила встреча с хохлушками – если эти девушки здесь дождались конца войны, значит, и жена Баулина затерялась где-то в этих краях. Только где – вот вопрос? И как найдешь ее, песчинку, в этой бескрайней, перелопаченной войной людской пустыне?

– Как ты думаешь, Толя, найдем мы своих девушек? – заговорил Баулин, скорее как бы размышляя про себя, чем ожидая от меня ответа.

Он курил очередную самокрутку (свой табачный паек я отдавал ему), курил, стоя в окопчике, который был ему по пояс. На нем поверх телогрейки и шинели была плащ-палатка, капюшон накинул на голову. Когда стоишь на посту, прежде всего мерзнут ноги. Валенки носили у нас только Решитилов и Федосеев, а нам они были ни к чему, они у нас раскисли бы сразу, потому что здесь зима теплая, сырая, частые оттепели, под снегом на пашнях земля талая и хлябистая. Но ноги в своих кирзачах мы держали в тепле, тряпья разного здесь навалом, сегодня мы содрали со стола плюшевое покрывало («Эх, жалко, ребята, такое добро на портянки!») и, разорвав, намотали на ноги.

– Найдем! – бодро ответил я, хотя не очень верил, что дождусь от Полины письма, последнее письмо она написала из госпиталя, писала, что выписывается в часть, что напишет, как только приедет в свой полк; а ведь она была санинструктором, выносила с поля боя раненых, такая маленькая, худенькая; может, ее уже и в живых нет. – Не здесь, так дома найдем, вернутся же они домой.

Дом, то есть домашний адрес Полины (Вологодская область, Бабаевский район, деревня Рысцево) – была моя последняя надежда.

– И то верно, если, конечно, она жива, – сказал Баулин и, помолчав, продолжил: – Я ведь женился поздно. Служил действительную. Демобилизовался, значит, пожил год дома – тут финская война… Ранило под Выборгом, два месяца прокантовался в госпитале и подчистую домой. Женился, ребятенок у нас народился – живи и радуйся, а тут, бац, – опять война, через неделю повестка. Еще донашивал красноармейскую форму, в ней и пошел снова в армию…

Он затянулся, бросил бычок в снег и замолчал. Ночь была темна, потому что вот уже который день над землей висела низкая сырая облачность, черноту ночи немного разбавляла белизна снега да, может, где-то за облаками бродила забытая луна. Окрест цепенела тишина, может, бои шли далеко отсюда, в стороне, только где-то вдали, будто давая знать, что война все же не дремлет, изредка побрехивал пулемет, ручной по звуку. Хотелось спать, аж ноги подкашивались.

– Толя, если хочешь спать, ложись подреми, – сказал Баулин.

Я этого только и ждал. Вечером я из дома выволок большой ковер, одну его половину затолкал, втоптал в окоп, а другую накинул сверху, получилась нора, вот в эту самую нору из ковра я залез с ногами и поспал немного, пока нас не сменили Музафаров с Шалаевым.

Утром поднялись затемно и, как всегда, ждали команду «Получай овес!», «Получай еду!», но услышали другую: «Расседлать коней! Приступить к чистке!» Я уже не помнил, когда держал в руках щетку и скребницу. Так вот полчаса драили своих заперхотивших и запыленных коней, как будто к выводке готовились. Потом, после завтрака, было эскадронное построение, и старшина Дударев битый час мозги нам вправлял насчет того, чтоб мы во время этой стоянки не лодыря гоняли, а привели в порядок подзапущенное хозяйство, амуницию, обмундирование, подковали, подлечили коней (у некоторых коней спины были набиты). Затем, расходясь по взводам, проверили на форму двадцать, у Худякова нашли вошь. У помещика, хотя он и барон, бани не было, в ванной, наверное, мылся барон, там стоял титан, который топился дровами, но какой от него толк, солдату белье надо прожарить, обычно жарили в железных бочках, а их здесь нигде не было. «Ладно, потерплю до Берлина», – сказал Худяков. Словом, мы перешли в распоряжение помкомвзвода Морозова, который говорил с нами на «вы», и неспеша занялись хозяйством. С Машкой у меня было все в порядке, шипы на подковах еще были не стерты, я вычистил седло, надраил стремена, затем почистил пулемет, набил диски патронами и напоследок занялся собой, пришил свежий подворотничок и до блеска натер песком шпоры.

Ближе к обеду нас догнал Голубицкий.

– Явился, не запылился, – ехидно встретил его Шалаев. – Ну и хитер же ты, Голубицкий. Мы в атаку, а ты в тыл.

– Я же паренька вынес, ты же видел.

– Выносить раненых не наше дело, на это есть санинструктор, санитар. Понял?

– Пока твой санинструктор соизволит прийти, человек кровью истечет.

– Ты, Голубицкий, лучше не оправдывайся. Говори, струсил. Тебе бы кривую винтовку с кривым штыком, чтобы ты из-за угла воевал с фрицем.

– Болтун! В Одессе я таким, как ты, башмаки чистить не давал.

– Врешь же ты. Никогда ты не был директором универмага.

– Не веришь – дело твое. Вот кончится война, приезжай в Одессу. Не сразу, ну лет через пяток, и спроси товарища Голубицкого Веньямина Захаровича, вот тогда поговорим, если, конечно, тебя ко мне пустят.

– Ну, если ты такой туз, почему рядовым воюешь и кобылам хвосты крутишь?

– Это не твоего ума дело. Мне и рядовым неплохо.