— Сделал маленькую разведку. Беда… Некуда сунуться. Местечко битком набито народом.
С удивлением оглядываюсь. Так не вяжутся эти слова с пустотой этих улиц, с тишиной и синими сумерками, непрорезанными лучом фонаря.
— Где же все эти люди? И почему они здесь сидят?
— Почему! По две-три недели сидят. Не выпускают их отсюда ни туда, ни сюда. Что здесь де
лается! Не могу говорить!.. Тсс!..
По платформе широкой птицей летел в бобрах наш Робеспьер. За ним свита.
— Помещение для вас найдено. Две комнаты. Сейчас оттуда выселяют. Сколько их там набито… с детьми… такой рев подняли! Но у меня ордер. Я реквизирую на нужды пролетариата.
И снова левою рукой подтянул штаны, а правую вдохновенно простер вперед и вверх, как бы обозначая путь к дальним звездам.
— Знаете что,— сказала я,—это нам совсем не
подходит. Вы их, пожалуйста, не выселяйте. Мы туда пойти не можем.
— Да,— подтвердил Аверченко.—Там у них дети, понимаете, это не годится.
Гуськин вдруг весело развел руками.
— Да, они у нас такие, хе-хе! Ничего не поделаешь! Да вы уж не беспокойтесь, мы где-нибудь
притулимся… они уж такие…
Приглашал публику веселым жестом удивляться, какие, мол, мы чудаки, но сам, конечно, душою был с нами.
Робеспьер растерялся. И тут неожиданно выдвинулся какой-то субъект, до сих пор скромно прятавшийся за спиной свиты.
— Я м-могу пре-дложить по-по-э-э.. ку… ку…
— -Что?
— Ку-комнаты.
Кто такой? Впрочем, не все ли равно.
Повели нас куда-то за вокзал в домик казенного типа. Заика оказался мужем дочери бывшего железнодорожника.
Робеспьер торжествовал.
— Ну вот, ночлег я вам обеспечил. Устраивайтесь, а я вечерком загляну.
Заика мычал, кланялся.
Устроились.
Мне с актрисами дали отдельную комнату. Авер-ченку взял к себе заика, «псевдонимов» упрятали в какую-то кладовку.
Дом был тихий. По комнатам бродила пожилая женщина, такая бледная, такая измученная, что, казалось, будто ходит она с закрытыми глазами. Кто-то еще шевелился на кухне, но в комнату не показывался: кажется, жена заики.
Напоили нас чаем.
— Можно бы ве-э-э-тчины…—шепнул заика.— Пока светло…
— Нет, уже стемнело, — прошелестела в ответ старуха и закрыла глаза.
— М-ма-м-маша. А если без фонаря, а только спички…
— Иди, если не боишься.
Заика поежился и остался. Что все это значит? Почему у них ветчину едят только днем? Спросить неловко. Вообще, спрашивать ни о чем нельзя.
Самого простого вопроса хозяева пугаются и уклоняются от ответа. А когда одна из актрис спросила старуху, здесь ли ее муж, та в ужасе подняла дрожащую руку, тихо погрозила ей пальцем и долго молча всматривалась в черное окно.
Мы совсем притихли и сжались. Выручал один Гуськин. Он громко отдувался и громко говорил удивительные вещи:
— А у вас, я вижу, шел дождь. На улице мокро. Когда идет дождь, так уж всегда на улице мокро. Когда в Одессе идет, так и в Одессе мокро. Так и не бывает, чтобы в Одессе шел дождь, а в Николаеве было мокро. Ха-ха! Уж где идет дождь, так там и мокро. А когда нет дождя, так не дай бог как сухо. Ну, а кто любит дождь, я вас спрашиваю? Никто не любит, ей-богу. Ну, чего я буду врать. Хе!
Гуськин был гениален. Оживлен и прост. И когда распахнулась дверь и влетел Робеспьер, сопровождаемый свитой, усиленной до шести человек, он нашел уютную компанию, собравшуюся вокруг чайного стола послушать занятного рассказчика.
— Великолепно!— воскликнул Робеспьер. Подтянул левой рукой штаны и, не снимая шубы, сел за стол. Свита разместилась тоже.
— Великолепно. Начало в восемь. Барак декорирован еловыми шишками. Вместимость — полтораста человек. Утром расклеиваем плакаты. А сейчас побеседуем об искусстве. Кто главнее — режиссер или хор?
Мы растерялись, но не все. Молоденькая наша актриса, как полковая лошадь, услышавшая звуки трубы, сорвалась и понесла — кругами, прыжками, поворотами. Замелькал Мейерхольд, с «треугольниками соотношения сил», Евреинов, с «театром для себя», Commedia dell'arte, актеро-творчество, «долой рампу», соборное действо и тра-та-ра-ра-та-ра-та.
Робеспьер был упоен.
— Это как раз то, что нам нужно! Вы останетесь у нас и прочтете несколько лекций об искусстве. Это решено.
Бедная девочка побледнела и растерянно смотрела на нас.
— У меня контракт… я через месяц могу… я вернусь… я клянусь…
Но теперь уже понесся Робеспьер. У него был свой репертуар: пьеса на заумном языке. Широкое развитие жеста. Публика сама сочиняет пьесы и тут же их разыгрывает. Актеры изображают публику, для чего нужен больший талант, чем для обычной рутинной актерской игры.
Все шло гладко. Нарушала мирную картину культурного уюта только маленькая собачка. Робеспьер производил на нее явно зловещее впечатление. Крошечная, как шерстяная рукавица, она рычала на него с яростью тигра, щерила бисерные зубки и вдруг, закинув голову, завыла, как простой цепной барбос. И Робеспьер, несшийся на крыльях искусства в неведомые просторы, вдруг почему-то страшно испугался и осекся на полуслове.
Актриса унесла собачку.
На минутку все притихли. И тогда где-то недалеко от дома, по направлению к железнодорожной насыпи, послышался какой-то словно нечеловеческий, словно козлиный вопль, столько в нем было животного ужаса и отчаяния. Затем три сухих ровных выстрела, отчетливых и деловитых.
— Вы слышали? — спросила я.—Что это такое может быть?
Но никто не ответил мне. По-видимому, никто не слышал.
Бледная хозяйка сидела не шевелясь, закрыв глаза. Хозяин, все время молчавший, судорожно тряс челюстью, точно и думал, заикаясь. Робеспьер с жаром заговорил о завтрашнем вечере, заговорил значительно громче, чем раньше. Из этого я поняла, что он что-то слышал…
Свита все время молча курила и в разговор не вмешивалась. Один из свиты, курносый парень в бурой драной гимнастерке, вынул золотой массивный портсигар с литым вензелем. Протянулась чья-то заскорузлая лапа с обломанными ногтями; на лапе тускло блеснул чудесный рубин-кабошон, глубоко потопленный в массивную оправу старинного перстня. Странные наши гости!..
Молоденькая актриса задумчиво обошла вокруг стола и встала у стены. Я почувствовала, что она зовет меня глазами, но не встала. Она смотрела на спину Робеспьера, нервно дергая губами…
— Оленушка,—сказала я.—Пора нам спать. За
втра с утра будем репетировать.
Распрощались общим поклоном и пошли к себе. Тихая хозяйка пошла за нами со свечкой.
— Свет погасите,—шепнула она.—Разденетесь
уж как-нибудь впотьмах… А штору, ради бога, не
спускайте.
Мы стали спешно устраиваться. Она задула свечку.
— Так помните про штору. Ради бога…
Ушла.
Чье-то теплое дыхание около меня. Это актриса — Оленушка.
— У него на этой чудесной шубе на спине дыр
ка,— шепчет она, —…и что-то темное вокруг… что-то
страшное.
— Спите, Оленушка. Все мы устали и нервни
чаем…
Всю ночь собачка беспокоится, рычит и скулит. И на рассвете Оленушка говорит во сне жутким громким голосом:
— Я знаю, отчего она воет. У него шуба простре
лена, и кровь запеклась.
У меня сердце бьется до тошноты. Я не рассматривала этой шубы, но сейчас понимаю, что все это, и не видя, знала…
Утром проснулись поздно. Холодный серый день. Дождь. За окном сараи, амбары, подальше — насыпь. Пусто. Ни души.
Хозяйка принесла нам чаю, хлеба, ветчины.
И шепотом:
— Зять достал ее на рассвете. Она спрятана
в сарае. Ночью, если пойти с фонарем,—донесут.
А днем тоже увидят. Придут обыскивать. У нас
каждый день обыски.
Сегодня она словоохотливее. Но лицо «молчит». Лицо каменное, точно боится она рассказать лицом больше, чем хочет.
В дверь стучит Гуськин.
— Вы скоро? Здешняя… молодежь уже два раза
прибегала.
Хозяйка уходит. Я приоткрываю дверь, подзываю Гуськина: