— Что с цепи сорвавши,—согласилась с ней другая, в замызганном платке, кончиками которого она элегантно вытирала свой утиный нос.
Больше всего раздражала их китайская собачка пекинуа, крошечный шелковый комочек, которую везла на руках старшая из наших актрис.
— Ишь, собаку везет! Сама в шляпке и собаку везет.
— Оставила бы дома. Людям сесть некуды, а она собачищу везет!
— Она же вам не мешает,—дрожащим голосом вступилась актриса за свою «собачищу».— Все равно я бы вас к себе на колени не посадила.
— Небось мы собак с собой не возим,— не унимались бабы.
— Ее одну дома оставлять нельзя. Она нежная. За ней ухода больше, чем за ребенком.
— Чаво-о?
— Ой, да что же это? — вдруг окончательно взбеленилась рябая и даже с места вскочила.—Эй! Послушайте-ка, что тут говорят-то. Вон энта, в шляпке, говорит, что наши дети хуже собак! Да неужто мы это сносить должны?
— Кто-о? Мы-ы? Мы собаки, а она нет? —зароптали злобные голоса.
Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы дикий визг не прервал этой интересной беседы. Визжал кто-то на площадке. Все сорвались с мест, кинулись узнавать. Рябая сунулась туда же и, вернувшись, очень дружески рассказывала нам, как там поймали вора и собрались его «под вагон спущать», да тот на ходу спрыгнул.
— Жуткие типики ! —сказал Аверченко.—Старайтесь не обращать ни на что внимания. Думайтео чем-нибудь веселом.
Думаю. Вот сегодня вечером зажгутся в театре
огни, соберутся люди, рассядутся по местам и станут слушать:
Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых…
И зачем я только вспомнила! Опять привязался этот идиотский куплет! Как болезнь!
Кругом бабы весело гуторят, как бы хорошо было вора под колеса спустить и что он теперь не иначе как с проломленной головой лежит.
— Самосудом их всех надо! Глаза выколоть, язык вырвать, уши отрезать, а потом камень на шею да в воду!
— У нас в деревне подо льдом проволакивали наверевке из одной пролуби да в другую…
— Жгут их тоже много…
О, интересно, что бы они с нами сделали за собачку, если бы история с вором не перебила настроения.
Л юбовь-злодейка,
Любовь-индейка…
— Какой ужас! —говорю я Аверченке.
— Тише…—останавливает он.
— Я не про них. У меня своя пытка. Не могу от «Сильвы» отвязаться. Буду думать о том, как бы они нас жарили (может быть, это поможет). Воображаю, как моя рябая визави суетилась бы! Она хозяйственная. Раздувала бы щепочки… А что бы говорил Гуськин? Он бы кричал: «Позвольте, но у нас контракт! Вы мешаете ей выполнить договор и разоряете меня как антрепренера! Пусть она сначала заплатит мне неустойку!»
«Индейка» и «злодейка» понемногу стали отходить, глохнуть, гаснуть.
Поезд подходил к станции. Засуетились бабы с узлами, загромыхали сапожищи солдат, мешки, кули, корзины закрыли свет божий. И вдруг за стеклом искаженное ужасом лицо Гуськина: он ехал последние часы в другом вагоне. Что с ним случилось?
Страшный, белый, задыхается.
— Вылезайте скорее! Маршрут меняется. По той дороге проехать нельзя. Потом объясню…
Нельзя так нельзя. Вылезаем. Я замешкалась и выхожу последняя. Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:
— «Любовь-злодейка, любовь-индейка». Пожалуйте полтинник.
— Что-о?
— Полтинник. «Любовь-злодейка, любовь-индейка».
Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. Не могли, видно, мои слабые силы перенести этой смеси: оперетку «Сильва» с народным гневом.
Ищу дружеской поддержки. Ищу глазами нашу группу. Аверченко ненормально деловито рассматривает собственные перчатки и не откликается на мой зов. Сую мальчишке полтинник. Ничего не понимаю, хотя догадываюсь…
— Признавайтесь сейчас же! —говорю Аверченке.
Он сконфуженно смеется.
— Пока,— говорит,— вы в вагоне возились, я этого мальчишку научил: хочешь, спрашиваю, деньги заработать? Так вот, сейчас из этого вагона вылезет пассажирка в красной шапочке. Ты подойди к ней и скажи: «Любовь-злодейка, любовь-индейка». Она за это всегда всем по полтиннику дает. Мальчишка оказался смышленый.
Гуськин, хлопотавший у багажного вагона с нашими сундуками, подошел, обливаясь зеленым потом ужаса.
— Новое дело! — трагическим шепотом сказал он.—Этот бандит расстрелялся!
— Какой бандит?
— Да ваш комиссар. Чего вы не понимаете? Ну? Расстреляли его за грабежи, за взятки. Через ту границу ехать нельзя. Там теперь не только оберут, а еще и зарежут. Попробуем проехать через другую.
Через другую так через другую. Часа через два сели в другой поезд и поехали в другую сторону.
Приехали на пограничную станцию вечером. Было холодно, хотелось спать. Что-то нас ждет? Скоро ли выпустят отсюда и как поедем дальше?
Гуськин с Аверченкиным «псевдонимом» ушли на вокзал для переговоров и выяснения положения,
строго наказав нам стоять и ждать. Ауспиции были тревожны.
Платформа была пустая. Изредка появлялась какая-то темная фигура, не то сторож, не то баба в шинели, смотрела на нас подозрительно и снова уходила. Ждали долго. Наконец показался Гуськин. Не один. С ним четверо.
Один из четырех кинулся вперед и подбежал к нам. Эту фигуру я никогда не забуду: маленький, худой, черный, кривоносый человечек в студенческой фуражке и в огромной великолепной бобровой шубе, которая стлалась по земле, как мантия на королевском портрете в каком-нибудь тронном зале. Шуба была новая, очевидно, только что содранная с чьих-то плеч.
Человечек подбежал к нам, левой рукой, очевидно, привычным жестом подтянул штаны, правую вдохновенно и восторженно поднял кверху и воскликнул:
— Вы Тэффи? Вы Аверченко? Браво, браво и браво. Перед вами комиссар искусств этого местечка. Запросы огромные. Вы, наши дорогие гости, остановитесь у нас и поможете мне организовать ряд концертов с вашими выступлениями, ряд спектаклей, во время которых исполнители — местный пролетариат—под вашим руководством разыграют вашипьесы.
Актриса с собачкой, тихо ахнув, села на платформу. Я оглянулась кругом. Сумерки. Маленький вокзальчик с полисадничком. Дальше убогие местечковые домишки, заколоченная лавчонка, грязь, голая верба, ворона и этот «Робеспьер».
— Мы бы, конечно, с удовольствием,—спокойно отвечает Аверченко,—но, к сожалению, у нас снят киевский театр для наших вечеров, и мы должны очень спешить.
— Ничего подобного! — воскликнул Робеспьер и вдруг понизил голос.— Вас никогда не пропустят через границу, если я об вас не попрошу специально. А почему я буду просить? Потому что вы отозвались на нужды нашего пролетариата. Тогда я смогу даже попросить, чтобы пропустили ваш багаж!..
Тут неожиданно выскочил Гуськин и захлопотал:
— Господин комиссар. Ну конечно же, они согла
шаются. Я хотя теряю на этой задержке огромный
капитал, но я сам берусь их уговорить, хотя я сразу понял, что они уже рады служить нашему дорогому пролетариату. Но имейте в виду, господин комиссар, только один вечер. Но какой вечер! Такой вечер, что вы мне оближете все пальчики. Вот как! Завтра вечер, послезавтра утром в путь. Ну, вы уже согласны, ну, вы уже довольны. Но где бы нам переночевать наших гостей?
— Стойте здесь. Мы сейчас все устроим! —воскликнул Робеспьер и побежал, заметая следы бобра
ми. Три фигуры, очевидно его свита, последовали за ним.
— Попали! В самое гнездо! Каждый день расстрелы… Три дня тому назад — сожгли живьем генерала. Багаж весь отбирают. Надо выкручиваться.
— Пожалуй, придется ехать назад, в Москву.
— Тсс!..—шелестел Гуськин.—Они вас пустят в Москву, чтобы вы рассказали, как они вас ограбили? Так они вас не пустят! —с жутким ударением на «не» сказал он и замолчал.
Вернулся Аверченкин антрепренер. Шел, прижимаясь к стенке, и оглядывался, втягивая голову в плечи.
— Где же вы были?