Изменить стиль страницы

Она умерла восемь лет назад. Еще до того, как он стал взрослым и получил хорошую работу. Она не дожила до его совершеннолетия. И некому было рассказать ему в самый торжественный день, кто он такой и как ему следует жить дальше…

Эшвишу удалось сосредоточиться и нормально проработать до обеда. Когда все ушли в столовую, он аккуратно закрыл дверь и только было собрался прибегнуть к верному противо- (или за?) сонному средству, как вернулся коллега, забывший кошелек. Потом начали звонить все телефоны одновременно. Затем его вызвали к начальству — вручать премию. В общем, поспать так и не удалось… А вечером им объявили о неделе аврала — начиналась подготовка к ежегодной комиссии, работа без обеда.

Через четыре дня Эшвиш, как обычно, сидел за столом. Стояла серая дождливая погода. Люди работали, и только у него все валилось из рук. Он по-прежнему не мог уснуть ночью, а днем ему спать не давали. Чтобы развеяться, он подошел к окну. Встал, прижавшись лбом к стеклу, и смотрел, как летят вниз дождевые капли. Он вспомнил, как мама называла дождик — соннышко. Пробормотав что-то о проветривании помещений, Эшвиш открыл окно. В кабинет ворвались мокрые запахи и звуки будничного города.

Никто не заметил, как он ступил на широкий карниз. Постояв секунду, он повернулся направо и медленно пошел к углу дома. Там была глубокая ниша, защищенная от дождя. Он сел, подтянул ноги и закурил.

Заметили его исчезновение не сразу, а когда в кабинете стало холодно. Окно закрыли, мимолетно удивившись, куда подевался Эшвиш. Впрочем, все тут же забыли о нем — разбирали архивы, не до того… А он стянул пиджак, рубашку, накрылся ими и уснул. Ему снилась большая птица, парящая над городом…

Наступал вечер, дождь затих и Эшвиш проснулся от рева пожарных машин. Это кто-то из младших служащих, возвращаясь с поручения, заметил скрюченную фигурку в нише, а дежурная, перепугавшись, позвонила в пожарную охрану.

Когда Эшвиш понял, что сейчас к нему доберутся люди в ярко-желтых спецовках, он поморгал, выпрямился и шагнул в сторону от поднявшейся лестницы. Тело затекло, нога неуклюже поехала по скользкому карнизу…

Он летел вниз, медленно, как во сне. Мимо проскальзывали окна, освященные всеми оттенками желто-белого цвета, иногда попадались зеленые или синие. Мелькали удивленные или испуганные фигуры, застывшие в нелепых позах. Внизу ждал город — мокрый, встрепанный, покрытый серым асфальтом.

Эшвиш улыбнулся, распахнул руки, будто хотел обнять этот город, и плавно заскользил вниз — в сторону — вниз — в сторону… Он понял, что летит.

«Я — сова», — думал Эшвиш. — «Я — сова».

Лена Элтанг

le pepin

Он подошел ко мне в коридоре колледжа, на плече у него сидела морская свинка, глаза у обоих были голодные.

Ты, говорят, лофт на две piece снимаешь задорого, спросил он, не затрудняясь приветствием, давай вместе жить, я ризотто умею готовить, вегетарианское.

Половина ренты мне, разумеется, не помешала бы, чердачок в девятом аррондисмане стоил целую горсть луидоров, зато на занятия я добиралась пешком за полчаса, завтракая перехваченной на ходу теплой бриошью, благо кофе можно было выпить в колледже, почти задаром.

Не прошло и недели, как в мансарде поселился Косточка, рыжий и стремительный, со светящимся, как китайская чашка, прозрачным лицом. Лицо было слегка потрескавшееся, все в темных веснушках и неизменной золотистой щетине, оно мне сразу понравилось.

Он поставил железную, похожую на решетку метро, кровать в моей столовой, смахивающей больше на кладовку, и заполонил все углы пластинками Гинзбура и коробками из-под винных бутылок, распаковывать которые он, кажется, и не собирался.

Успеется говорил он, там у меня лишние вещи века, их выпускать опасно, успеется.

Свинку — ее звали Богмелочей — он держал в круглой птичьей клетке и брал с собой на занятия, в карманах у Косточки всегда были черные свинкины катышки, так что мелочь на кофейный автомат я у него не просила.

По утрам он выворачивал шею перед зеркалом, пытаясь разглядеть свой разлохмаченный затылок, где ему мерещилась розоватая проплешина, я посмеивалась, вспоминая свою питерскую няню, считавшую, что круглая лысина означает мужскую силу, но Косточка мне не верил и терзался предчувствиями.

Он считал себя малокровным и до самого лета носил разноцветные свитера из ангорской шерсти, предмет моей горькой зависти, однажды я примерила парочку в его отсутствие, свитера пахли жженым сахаром, так пахли ломкие домашние карамельки на нашей даче, мы с братом набивали ими карманы, а вечером выгребали подтаявшую крошку, ванильный лес! это он мне потом объяснил, Серж Лютан! сказал он, и поводил перед моим носом скучным прямоугольным флаконом без этикетки.

На стене в своей спальне он повесил юношу Джорджоне, пририсовав ему пчелиные радостные усы и брови, а рядом — картонку с надписью: «Пусть никто не выходит в сандалиях, подбитых гвоздями».

Я долго ходила вокруг, пытаясь разгадать ускользающий смысл предупреждения, в конце концов Косточка не выдержал и объяснил. Это напоминание о тех временах, когда преследуемые люди прятались в пещерах, сказал он с невыносимо грустным видом, они опасались, что следы от подбитой гвоздями обуви могут открыть врагу место, где скрываются беглецы.

Разве у тебя есть враги? недоуменно спросила я, но он туго наморщил нос и постучал себя по лбу согнутым указательным пальцем. Он всегда так делал, когда хотел сказать, что я ляпнула непростительную глупость. В такие моменты, я вспоминала, что он мой профессор, а я его студентка, и каждый раз заново удивлялась.

Косточка закончил наш колледж много лет назад и остался в нем работать, ему просто лень было изучать новый маршрут, он любил ходить по утрам не задумываясь, как лошадь, бредущая на луг по знакомой пыльной дороге, платили ему peu d'argent, зато у него всегда было время, живая натура и вволю хорошей желтоватой бумаги.

Ссориться мы начали в первый же день и не переставали уже никогда. Ссорился Косточка самозабвенно, он мог встать из-за стола в кафе, выйти на улицу и быстро вернуться с новым, ослепительным аргументом, где он там его подбирал, не знаю, но привычка уходить на улицу во время ссоры есть теперь и у меня.

Особенно славно у нас выходило ссориться на людях, правда — только в гостях, дома у Косточки быстро иссякало вдохновение, и он молча уходил с кухонной avant-scene, хмурясь и унося с собою — как бы невзначай — недопитую бутылку, отчего я, оставшись за пустым столом, чувствовала себя вдвойне осиротевшей.

Косточка страстно любил гостей и к нему приходили мальчики. Комнаты на нашем чердаке разделялись чем-то вроде холла, вымощенного старинной похрустывающей плиткой и заставленного плетеной перевернутой мебелью, ожидавшей, как видно, дачных времен, так что мальчиков я видела редко, разве что сталкиваясь с ними в дверях — спал Косточка всегда один и утром готовил парижский завтрак на двоих, так что мои уличные липкие булочки и еле теплый кофе остались в прошлом.

Завтракать с ним было замечательно, он держал на кухонных полках малиновый джем и камамбер в металлических банках, он же купил электрическую решетку для хлеба (такое излишество мне бы и в голову не пришло), он умел держать обсыпанное сахаром яблоко над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая чудесную мякоть, он стучал в мою дверь ногой, проходя на кухню, в своей черной шелковой пижаме похожий на китайского рабочего, со свинкой на плече и утренним чтением под мышкой.

Читал он все время, читал, когда варил кофе в медном сияющем кофейничке, держа книжку на отлете и слегка нахмурившись — с таким лицом вручают верительные грамоты — читал, когда готовил бигиллу с чесноком, мелко стуча зазубренным ножом по дереву, с какой-нибудь замусоленной Анаис Нин на кухонном столе — так он когда-то выучил французский, а я вот так и не выучила толком. А теперь уж и вовсе не помню.