— Штатский тут, из господ, передай офицеру!
Над бортом взметнулась и упала веревочная лестница.
— Лезьте, ваше благородие! Да придержите шляпу, как бы не снесло, — оказал матрос.
Симонов довольно ловко карабкался по легкому трапу и лишь раз, ощутив себя на высоте крыш, оглянулся: набережная зеленела газонами, поблескивал булыжник, у адмиралтейского подъезда плясали, выбивая искры из камня, рысаки.
— Пожалуйте руку! — сказал кто-то Симонову сверху и помог ему вступить на палубу.
В эту ночь астроном, засыпая на корабле, пробовал разобраться во всех впечатлениях дня, из которых самым сильным была встреча с Лазаревым. Ученый повторял слова лейтенанта о том, сколь нужен он, Симонов, на корабле и внушал себе, что сделал правильно, ничего не сказав Лазареву ни о невесте, ожидавшей его в Казани, ни о своих страхах перед морем. Симонову казалось, что он, физик-магистр, в чем-то уподобился всего лишь гардемарину и нет в этом печали: мир открывается перед ним заново, и звезды, которые рассматривает он в телескоп, все более становятся для него путеводными! Корабль шел в Кронштадт.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Не пышна, но уютна была здесь прибранная к рукам северная природа: аккуратные садики с деревьями-недоростками и подрезанной травой вокруг кирпичных домиков с островерхими крышами, чистенькие перелески на взморье… Толкуют, что будут возведены крепостные стены в Кронштадте и увеличен гарнизон, но пока тих и малолюден этот мощенный булыжником чинный городок. Пахнет смоляными канатами, дымом береговых костров, хвоей и… цветниками. Только в дни прихода кораблей городок походит на бивуак. На улицах толпятся кучера и дворовые. Коляски заполняют небольшую Александровскую площадь. Сбитенщики стоят в ряд возле ограды. И сейчас провожать корабли приехали из разных городов родственники и друзья уходящих в плаванье. В местной газете поэт, скрывшийся под инициалами “Н.П.”, возгласил:
Моряков российских провожая,
Честь России им Кронштадт вверял.
В далекий путь отправлялись две экспедиции: шлюпы “Открытие” и “Благонамеренный” под командованием Васильева и Шишмарева на поиски морского пути в обход Северной Америки от Берингова пролива в Атлантический океан и вторая, руководимая Беллинсгаузеном и Лазаревым, к загадочному Южному полюсу. В ее состав входили “Восток” и “Мирный”.
Последним прибыли на корабли: священник Дионисий и живописец Михайлов, командированный Академией художеств. Священника упорно не хотели брать, не раз писали о том Адмиралтейству, отговариваясь отсутствием подходящего места: он занял каюту штурмана.
— Где командир? — басисто спрашивает иеромонах вахтенного матроса Батаршу Бадеева. Матрос и иеромонах — оба смуглые, налитые силой, бородатые…
— Его благородие на берегу!
— А капитан Беллинсгаузен у себя?
— Нет его. — Старик мотнул головой, не зная, как величать священника. Но доверившись ему, сказал: — У государя, в Царском Селе. Нынче с утра уехали.
— Все-то ты знаешь! — удивился Дионисий. — А я здесь, брат, как на пустыре. Не бывал в море, не знаю морских порядков. Тебе, как старому человеку, говорю. Другому бы не открылся.
Матрос, боясь обидеть, осторожно спросил:
— А вы, батюшка, на все время к нам? Как же это, по своей воле?
— По своей и по божьей! — ответил иеромонах. И, желая расположить к себе старика, добавил: — Али не рад? Как же без духовного сана на таком корабле? Давно служишь-то?
— Лет двадцать. Человек я господина Крузенштерна, с ними ходил в первую кампанию.
— Его дворовый и матрос? — переспросит Дионисий.
— Так точно! Господин Крузенштерн не одного меня, почитай, в люди вывели! Ну, а теперь меня опять позвали.
В голосе его священник почувствовал скрытую гордость. “Это вы, батюшка, можете не быть здесь, а я обязан”, — казалось, звучало в его речи.
— Да ведь Крузенштерн не идет в плаванье. Беллинсгаузен да Лазарев начальствуют.
— Вот им и передан. Иван Федорович глазами болеют, иначе бы сами пошли.
— Корабль-то хороший? — продолжал спрашивать Дионисий.
— Судно доброе, — солидно ответил матрос. — В своем море и на двух мачтах ходит, а для дальнего плаванья — три ставят. Передняя, изволите видеть, фок-мачта, средняя — грот, я задняя — бизань! Такелаж у нас богатый, да и что ни возьми — оснастка корабельных блоков двушкивная, с железной оковкой. От скул и носу, сами видите, здесь, где ноздри корабельные, такие цепи да якоря — глядеть любо! А паруса!
Он все охотнее рассказывал иеромонаху о корабле и знакомил с его устройством.
Дионисий внимательно слушал, сложив полные руки на животе, перебирая белыми пальцами. Неожиданно он спросил:
— Старик, ты великий грешник?
Матрос опешил, с минуту молчал, потом пробурчал недовольно:
— Все мы грешники. Грешу больше в помыслах. Потому занят службой. Самый старый я на корабле, батюшка! Стало быть, дольше других грешу!
— Держись ко мне ближе! Ничего не утаивай, и тебе легче будет, и мне польза. По годам твоим и сознанию будешь ты среди молельщиков корабельных — первый! И в делах вразумишь меня. Не ходил я на кораблях, одни только паруса знаю, — те, которые душу человеческую поднимают, — молитву да проповедь.
Бадеев слушал, и обветренное лицо его делалось то почти испуганным, то сосредоточенно важным. И льстило, и отпугивало его это обращение иеромонаха.
— Из татар я, — как бы в извинение свое промолвил он. — Отец — выкрест.
— Тем больше благодати божьей сподобился, из темноты вышел! — поддержал его Дионисий и, увидав мичмана Новосильского, поднимавшегося по трапу, заторопился:
— К себе пойду.
Живописец Михайлов успел тем временем зарисовать “Мирный” и две показавшиеся ему колоритными фигуры — иеромонаха и старика матроса. Они чем-то походили на обнюхивающих друг друга медведей, а палуба — на подмостки. Сзади поднимался плотный частокол корабельных мачт, и топор на корме, окрашенный заходящим солнцем, светил как месяц.
Мичман Новосильский выкрикнул:
— Вахтенный!
— Здесь, ваше благородие! — вытянулся перед ним Бадеев.
— Если будут спрашивать офицеров, скажи на квартире у командира они, на Галкиной улице. А груз привезут — вызывай подшкипера.
— Слушаю, ваше благородие. Прикажете шлюпку вызвать?
— Вызывай.
Мичман сошел с корабля и через некоторое время уже входил в дом, где жил командир “Мирного”. Его встретила Маша, провела в столовую. Там сидели братья Лазаревы, офицеры шлюпов и слушали Беллинсгаузена, только что вернувшегося от царя.
— В беседе с государем обещал я от имени всех служителей не пожалеть сил, дабы путешествие наше увенчалось успехом. Не счел нужным разуверять в том, что не все земли ныне уже открыты. Неоткрытых земель может и не быть на нашем пути. О том маркиз де-Траверсе предварял своим мнением государя. Но мнение это, разделенное мною, не может служить отговоркой. — Беллинсгаузен поднял голову и, как бы стряхивая с себя какое-то оцепенение усталости, вызванное поездкой ко двору и необходимостью повторять уже не раз сказанное, резко спросил: — Не покажется ли кому-нибудь из вас противоречивым изъявленное мною согласие с этим мнением и одновременно требование мое к вам не ослаблять наших усилий в поисках Южной земли?
Офицеры улыбнулись. Им было понятно то, что тяготило Фаддея Фаддеевича. Мог ли он дать царю какие-либо иные заверения? Утверждать, что южный материк существует, значит обязаться его найти; согласиться же с тем, что пройти к этому материку нельзя, — заведомо оставить науку в неведении и себя в бесславии. Не возникает ли настойчивость стремлений из уверенности в той цели, к какой мы стремимся. Однако одни способны из страха извериться в цели, а другие следуют ей из слепого упрямства.
Обо всем этом они часто говорили в своем кругу. Но как вести себя при дворе? Что сказать министру, который, судя по всему, заранее не верит в успех экспедиции?
Михаил Петрович рассмеялся, представив себе разговоры, которые ведут об экспедиции придворные. Передавали, будто один из сенаторов сделал запрос министру: “Способны ли экипажи кораблей жертвовать собой ради нахождения никому ненужных льдов? Не повернут ли они тотчас же обратно из самосохранения? И не сообразнее ли с оными законами самосохранения отправить экипажи на расширение наших земель в Калифорнии? Иначе говоря, держать синицу в руках, а не ловить журавля в небе”.