– Господин Хаак, как вы относитесь к пейзажным офортам Рембрандта?
– Некоторые искусствоведы различают пейзажи, наблюдения повседневной жизни и исторические сюжеты более позднего времени. Говорят, что Сегерс и ван Гойен оказали большое влияние на пейзажи Рембрандта. Разумеется, все как-то учатся друг у друга. Увлечение работами Сегерса было. Но Рембрандт не сделался его двойником. Он шел своей дорогой. Если говорить о пригородах Амстердама, где часто на прогулках рисовал Рембрандт, об их отображении в его работах, то это было верное отображение. Если кто-нибудь так же верно отражал тот же пейзаж – это не значит, что один копировал другого. В Нидерландах той эпохи увлечение пейзажем в графике и живописи было явлением частым, я бы сказал, по-своему закономерным. Но есть одна знаменитая работа Рембрандта, на которой пейзаж придуман…
– Вы имеете в виду «Три дерева»?
– Да, конечно. Это единственное, так сказать, придуманное произведение Рембрандта-графика. Но оно гениально. Если посмотреть поэтическим глазом, то можно сказать, что в этом пейзаже художник, скорее всего, выразил то, что чувствовал душою, сердцем, а не видел глазом…
Вот мнение о Рембрандте известного французского теоретика искусств и художественного критика Роже де Пиля, высказанное им в 1699 году:
«Он обладал чудесной способностью отражать видимый мир…»
Ван Рейны в Лейдене получили еще одну дурную весть: Саския родила девочку, но она, как и предыдущий ребенок, погибла от непонятной болезни.
Адриан колебался: сообщить об этом матери или же скрыть от нее это известие, ибо держалась мать, что называется, на волоске.
– Не надо, – сказала Антье, – давайте пощадим ее.
Лисбет согласилась с ней:
– Мать едва стоит на ногах. Может, бог даст, родится у них еще ребенок. Здоровый.
Адриан, Антье и Лисбет условились, что скроют от старухи смерть девочки.
– Как ее назвали? – спросила Антье.
– В честь матери. И в честь нашей Лисбет.
– Корнелия Лисбет? Бедная малютка! – проговорила Лисбет.
– Это какой-то рок, – сказал Адриан. – Он молод, здоров. Она вроде бы полна сил. Что это творится у них в Амстердаме?
– Может, чумной воздух, – сказала Антье.
– Нет, чума ни при чем. И врачи вроде бы там хорошие. А один даже друг дома…
– Доктор Тюлп, что ли? – сказала Лисбет. – Я не думаю, что он великий знаток и в повивальном деле…
– Но это же знаменитость!
– Повивальная бабка, которая с опытом, не хуже, – сказала Антье.
– Это бог за что-то наказывает…
Лисбет вовремя прикусила язык: в дверях показалась мать. Она тяжело опиралась на палку. Пригляделась ко всем, словно разбирая, кто где сидит.
– Какая-нибудь новость из Амстердама?
– Нет, мать, ничего особенного, – сказал Адриан.
– А мне приснился дурной сон.
Лисбет и Антье переглянулись.
– Не заболел ли мой сын?
– Да нет, мать.
– А жена его здорова?
– Говорят, да.
– Не родила еще?.. Что-то сидите вы мрачные…
Адриан промолчал. Потом перевел разговор на другое:
– Этот Мейер отказался от нашего солода.
– Почему?
– Он говорит, что солод стал не тот.
– А что ему надо?
– Рожна, вот что! – Адриан поднялся со скамьи. – Эти наши клиенты строят из себя всезнаек. Пусть пойдет и поищет солод получше.
– Ты так и сказал ему, Адриан?
– Так и сказал. И даже чуточку похлестче…
Что еще угодно судьбе?
В это весеннее утро Рембрандт появился в мастерской, как обычно, рано. Он велел позвать сверху своих учеников Бола и Фабрициуса.
– Доброе утро! – сказал учитель и – с места в карьер: – Буду писать большие вещи. Довольно! Вы знаете, что такое милосердие?
Бол удивленно взглянул на Фабрициуса, который появился в мастерской Рембрандта в качестве ученика совсем недавно. Умный, спокойный, упорный в работе, Карел Фабрициус из Делфта сказал, что, насколько он разбирается в человеческой натуре, это нечто благородное. То есть порыв душевный, который обращен ко благу человеческому. А может, даже ко всему живому.
– К живому вообще? – Рембрандт задумался.
– Если понимать расширительно, ваша милость.
– Слышишь, Бол? А что думаешь ты? Что есть милосердие?
– Меня сызмальства учили, что милосердие – это когда нищему дают милостыню.
– Чепуха! Несусветная чепуха, Бол! А если человеку надо подать руку, когда у него муторно на душе? Когда он нуждается не в куске хлеба, не во флорине, а в чем-то большем? Я вечером читал притчу о блудном сыне. Вы ее знаете?
– Слышал, – сказал Бол. А Фабрициус кивнул.
– Так вот, читал я эту притчу. А на рассвете меня словно растолкал кто-то и сказал в полный голос: «Посмотри на бедного отца! Это и есть милосердие к блудному сыну».
– Пожалуй, – согласился Фабрициус. – Это милосердие в высоком смысле?
– Именно, Фабрициус! Ты не ошибся. Мы стали слишком злобными, жизнь сделала нас слишком черствыми, она как бы отсекла от нас нечто очень важное, где зарождается и живет в нашей душе милосердие.
Ученики не могли не обратить внимания на то, что их учитель явно возбужден. Может, нечаянная радость? А то в последнее время он, казалось, чуточку зашатался, как тот дуб, в который ударила молния несколько раз кряду.
– Да, – продолжал громко Рембрандт, словно обращался к толпе, – мы огрубели душой. Мне скажут: нас слишком долго держали под солдатским башмаком, слишком долго эти гранды-спаньярды терзали наши души почем зря. Мне скажут: нас вешали, нас жгли, нас гноили по темницам. – Рембрандт подошел вплотную к молодым людям. – И это будет правда. Все так и было! Да!
Он прошел в угол, разыскал среди рисунков свой недавний набросок: Иисус Христос на кресте, окруженный кольцом солдат и толпой настоящих голландцев.
Бол и Фабрициус видели этот набросок вчера и решили, что учитель задумал новую картину на библейский сюжет.
– Взгляните, – сказал Рембрандт. – Что сделал этот человек? Вот этот, который на кресте? Убивал людей, подобно Адриансу, труп которого препарировал доктор Тюлп? Грабил кого на дорогах? Оскорбил чью-либо мать пли отца?.. А вот оказался на кресте! Где же милосердие, спрашивается? Правда, в то время не было еще ни Эразма, ни Спинозы, ни Гюйгенса… Но были же пророки! И какие еще! Так куда же подевалось милосердие, спрашивается?
Ни Фабрициус, ни Бол не могли объяснить, куда оно подевалось. Вошедший ученик Говарт Флинк тоже не мог ответить на этот вопрос… Он заметил, что мир заметно меняется к худшему…
– К худшему? – Рембрандт поочередно оглядел своих учеников. И решительно отрезал: – Не думаю!
Он объяснил, что мир не стал ни хуже, ни лучше. Остался таким, каким сотворил его бог. Переменилась жизнь, одежда, еда, питье и еще кое-что. А вот душа человеческая – едва ли. Если милосердия не было прежде, то откуда ему взяться сейчас?
– Учитель, – сказал Флинк, – насколько я уразумел, вы беретесь за библейские сюжеты на тему милосердия.
– Возможно. В эти минуты я думаю именно об этом. Я возьмусь за них, не бросая заказов. Нужны деньги, нужно много денег. А знаете, почему? – Рембрандт хитровато согнулся, наподобие комического актера. – Потому, чтобы стать богатым и не зависеть от каждого встречного-поперечного с тугой мошной. Деньги для меня – это свобода. Они мне нужны постольку-поскольку. Вы же видите, что я не чревоугодник, я не вкладываю свои деньги в банк, не отдаю в рост. Я их трачу! Я на них живу! И вам советую делать то же самое, когда у вас будут собственные мастерские и ученики. Это время не за горами… Итак, помогите мне соорудить подрамники и натянуть холст, загрунтовать, а там – дело будет за мною. За работу!
Доктор Тюлп – доктору Бонусу:
– Гляжу я на нашего друга и диву даюсь: судьба бьет по нему изо всех сил дубиной, а он только дрогнет слегка и – снова прочно на ногах. Как столетний дуб. Мне кажется, коллега, что талант еще и в том, чтобы противостоять судьбе, когда она поворачивается к нам спиной.