Изменить стиль страницы

А в дальнем углу стоит мольберт с наполовину записанным холстом. Он ждет мастера. Но дождется ли?

Рембрандт переводит взгляд на противоположный угол. Там темным-темно. Там совсем беспросветно…

В таверне сидят изрядно постаревшие амстердамские ополченцы. Среди них Баннинг Кок и Виллем ван Рейтенберг. Они пьют вино – прекрасное французское вино, – точно так же, как и четверть века тому назад. Рейтенберг – уже с брюшком. Баннинг Кок, можно сказать, сильнее поддался течению времени. Но стариком его пока не назовешь.

– Помните, – говорит Рейтенберг, – как мы однажды сидели на этом же самом месте и нашему капитану пришла мысль заказать портрет роты?

– Еще бы! – отозвался кто-то.

– Портрет писал сам Рембрандт, – сказал Баннинг Кок, покручивая ус.

– Какой такой Рембрандт? – спросил безусый стрелок.

– Был такой…

Рейтенберг:

– Он жив?

Баннинг Кок пожал плечами:

– Давно потерял его из виду. А ведь был мастер. Настоящий.

Рейтенберг отхлебнул вина.

– Настоящий? Прошло уже… Сколько? – Он задумался. – Лет двадцать семь…

– Ого! Многовато.

– Для настоящего мастера маловато…

– А ведь правда! Где он? – Баннинг Кок задал вопрос как бы самому себе. – Где он?

– Вопрос поднят не вовремя. Вон что делается на дворе! – Рейтенберг невольно поежился.

– Я дружил с ним, – сказал Баннинг Кок. – Хорошо, что напомнили о нем. Надо узнать, где он и что сталось с ним.

– Зачем?

– Надо узнать… – повторил Баннинг Кок. – Позвольте, к нему был близок уважаемый доктор Тюлп. Его тоже не видел целую вечность. Он-то все скажет. А славный был мастер!

– Многих наших обидел, – сказал Рейтенберг.

– Что было – то было, – примирительно сказал Баннинг Кок.

Рембрандт подумал, разглядывая холст издали: «Этот старикан смеется надо мной. Видно, чего-то я недоделал в своей жизни».

Старичок и впрямь гримасничал.

Мастер с трудом отодвинул свечу в сторонку.

«Старик смеется надо всей моей жизнью. Впрочем, с чего это он? Давай прикинем: что было, что стало, что есть? То есть пойдем по немудрящей жизненной дороге. Она-то и покажет, что к чему».

Вот тут мастера схватил кто-то за горло могучей рукой и чуть было не удавил. С трудом пришел в себя. С неимоверным трудом принял глоток воды. Кажется, отстал некий изверг.

Теперь можно уставиться в темень и подумать, что было и что сталось. Просто так, ради коротания ночи, которой, кажется, не будет конца.

Ветер на улице изменил направление. По белым хлопьям в окне нагляден его стремительный бег вдоль улицы, туда, к Западной церкви, в которую упиралась улица Розенграхт.

Белые хлопья проносились мимо окна горизонтально. Стремительно, как ласточки летом. Казалось, никогда не упадут они на землю, а улетят куда-то далеко-далеко, пока не наткнутся на прочную стену… Очень, очень странные хлопья…

Из разговора в Вальраф-Рихарц-музеуме. Кельн. Май, 1975 год.

– А этот – один из последних автопортретов Рембрандта…

– Этот? Неужели?

– Не похож? Смешной? Жалкий?

– Когда говорят «Рембрандт» – перед глазами лихой молодец с Саскией на коленях. А этот – кто же?

– Он самый. Рембрандт. Он никогда не врал. Просто не умел. Никому не льстил. А разве мог он изменить этому правилу, если даже речь заходила о нем самом?

– Очень уж жалкий старичок. Позвольте, какой же год обозначен на картине?

– Даты нет. Скорее всего, это один из последних автопортретов. Можно сказать, последний взгляд на самого себя.

– Очень смешной старичок со смешной гримасой…

Октябрь, 1984 год.

Вот мнение директора Вальраф-Рихартц-музеума доктора Райнера Будде, переданное мне через «Литературную газету»:

– Наш автопортрет не датирован. По этому поводу и до сих пор идут споры. Одни называют 1668-й, другие – 1669-й, третьи – 1665-й. Лично я придерживаюсь последней даты.

Корнелии не спится. Милое юное существо спускается вниз и прислушивается.

– Все хорошо, – шепчет ей Ребекка, которая тоже вышла в коридор в ночной рубашке.

– Он спит?

– Кушетка скрипнула. Наверное, повернулся на другой бок. Спи, Корнелия. Все хорошо.

Корнелия идет к себе наверх, поглядывая через плечо на высокую тяжелую дверь.

Когда глядишь в темноту – ярче твоя жизнь, виднее дорога, пролегшая сквозь годы. Дорога петляет, она змеится, однако отчетлива, понятна. На ней – все как на ладони. Видно начало. Далекое и близкое начало. Оно выступает из темени так, словно бы освещено солнцем.

Стало лучше на кушетке… Лучше стало под лукавым взглядом старика, который на стене…

Крылатый город Лейден

Ветры в Лейдене особенные. Можно сказать, сумасшедшие, исправно вертят мельничные крылья – только успевай следить за ними. И за ветрами, и за крыльями.

Мельниц много на берегах Рейна. Не того, большого, полноводного, Рейна, который в Роттердаме, а небольшого рукава, который приносил частичку альпийских вод к стенам Лейдена.

На всю жизнь втемяшилось в память размашистое вращение могучих крыльев. Люди по сравнению с ними казались карликами. Между тем именно карлики управляли огромными крыльями. А ветер просто помогал им.

Неподалеку от одной из мельниц и родился этот улыбающийся через силу старичок на стене. Это случилось 15 июля 1606 года, как свидетельствует надпись на одной из колонн Западной церкви. О той поре ничего не осталось в памяти. Да и не могло остаться – шестой ребенок был слишком немощен, чтобы разбираться в ветряных мельницах и прочих премудростях. Однако с пяти лет все ясно отпечаталось в голове, как хорошо сделанный оттиск с офорта…

Вот отец перебирает ячменное зерно… Показывает сыновьям, каков помол солода. И самому младшему, Рембрандту, тоже сует под нос пригоршню ароматного порошка.

– Прекрасный помол! – хвастает отец.

А на мешках, которые адресуются пивоварам Лейдена, крупная надпись, прибавление к имени Хармена Герритса, – «Ван Рейн». Знай, мол, наших! Не путай с другими Харменами и прочими Герритсами.

Все как будто было вчера: все зерно осязаемо, несмотря на темень, из которой всплывают картины детства на берегу Рейна…

Вот мать рассаживает большое семейство мельника. Ставит на стол еду. Отец говорит:

– Кто хорошо ест – тот настоящий и сильный

А Рембрандту хотелось быть сильным. Притом очень, очень сильным, даже могучим. Потому что отец много рассказывал про битвы с испанцами, которые в старину завоевали всю Фландрию. Битва была не на жизнь, а на смерть. Маленький Лейден поднял меч против сильного завоевателя. Рассказы были потрясающими, они волновали юное сердце сильнее любой бури и любого шторма на море.

Хармен, сын Герритса, рассказывал вечерами:

– Бородачи-испанцы явились с огнем и мечом. Они жгли дома, убивали, как собак, мужчин, измывались над женщинами и детьми. Знаете вы нашего башмачника, чья лавка за углом? Так вот, его отца повесили в собственной мастерской, чтобы вся семья и все соседи могли видеть непокорного. Кровь холодела, глаза слепли от слез! Булочника, тоже нашего соседа, привязали к столбу, обложили хворостом и подожгли. Если бы я сам не слышал его проклятий, доносившихся из пламени, я бы никогда не поверил в нечто подобное. А почему все это? Да потому, что мы не желали рабства, мы хотели свободы! Мой отец – стало быть, ваш дед Герритс – сражался с дюжиной бородатых. Он не сдался. Его пытались растоптать копытами коней. Но он выжил. Весь помятый, окровавленный наподобие куска мяса, но живой и счастливый, оттого что в битве выказал великую храбрость и ничуть не струсил. Таким был ваш дед, стало быть, мой отец. А я? Я тоже дрался как мог. Пускай другие скажут как…