В эти тридцать лет я не только в рецензиях, но и на всех борских перекрестках мешал борец и Таёжку с грязью. Увы, барса за хвост не берут! Взяв же, не отпускают до победного. Иначе что я, монументальная пустота, мог делать? Подсади Таёжку на трон, а сам иди по Сибири с рукой? Пока ещё не родилась та курочка, чтоб не рвалась на насест повыше...
В последней рецензии, может, я расчирикал бы всю правду о борце, о её чудо-методе, угни она свою гордыньку хоть на срезанный ноготочек, подкорись хоть для вида, яви хоть бледный намёк на почтительность. Ты яви из милости хоть малое расположеньице, и разве я без понятий, разве не помягчел бы, как ягодка на солнушке?
Нет, как я и ожидал, не явила... Ну и парочка ж мы с нею... Она – задериха, я – неспустиха... Ну, что ж... У Кребса память прочная. Он может продлить срок своей немилости, и он продлил...
И зачем всё это? Зачем?
Обидела, видите. В соавторы не взяла. Подумаешь! Пережил я эту трагедь, не умер. Что соавторство! Если честно, какую взятку она мне дала! Тридцать лет жизни поднесла на блюдечке с каемочкой! И о каком соавторстве мог я думать? Тридцать лишних лет жизни ни в какие гонорары за соавторство не впихнёшь. Да, не впихнёшь!..
А между тем дельце повернулось... Остаюсь я совсем один. Горе одинокому... Ни роду ни плоду... Я должен прорываться к тем толпам, что в её доме толкутся. Надо вовремя перепорхнуть к большинству. Сама судьба подаёт удачнейший повод. Похороны! О покойниках хорошо или ничего!.. Зачем же ничего? Я согласен на... Я согласен почти на хорошо. Вот и распою... Начну... А как начать?... Люди! Вот перед вами остепенённый профэссорством ночной тать? Не пойдёть... Очень-то себя топтать негоже. Но легохонько побить себя на народе, простучать себе грудинку нелишне. Для убедительности... А любопытно, почему я, таёжная дуря-буря... Почему меня никто не осмелился и разу потрепать? Испугались, попадёт на веники? Профэс-сорской убоялись бирки? А показать задний угол хоть раз стоило и время от времени потом повторять для профилактики. За одного ж битого двух небитых дают, да и то не берут...»
30
Пятые кряду сутки рёвом ревела чёрная пурга, и особенно неистощимо-горько плакала она впристон в последнее утро, в похороны, – отпевала Таисию Викторовну.
Уже в трёх шагах всё было ночь.
Эта чёрная сумятица в руку была Кребсу.
Короткотелый, тушеватый, носастый, во всём чёрном, одновременно похожий и на в?рона, и на рака, он, подпираясь палками – в каждой руке чернело по палке, – трудно тащился обочь похорон, в отдальке, так что похоронники его не видели.
Чтоб острей рассмотреть, он нетерпяче заскакивал сзади то с одной стороны, то с другой – кружил по дуге будто коршун, гнавшийся за добычей. Временами он исподлобья кидал летучие, боязкие взгляды в тех, кто шёл за гробом – покойницу несли на руках, – но на сам гроб не решался поднять глаза. Однажды ненароком все же глянул – весь гроб был в белых замерзших цветах.
«Ты требовала, minibus date lilia plenis»![86] И ты получила...»
Какое-то время Кребс брёл рядом со всеми, и никто не обратил на него внимания.
«Меня здесь не знает ни одна душа», – подумалось успокоенно, и больше он не стал прятаться за чёрные лохмы пурги, а пошёл в толпе, приворачивая ближе к старушке вопленице, ладясь ясно слышать каждое её слово:
Плач показался Кребсу странным.
Конечно, думал он, «причет сам на ум течёт». Но почему же натекло именно всё это? Почему старуха обращается к покойнице как к матери родной?
Тут, пожалуй... Наверное, все эта толпы, туго залившие улицу, отвела в свой час от смерти покойница, и теперь все эти спасёнки и спасёныши считают себя её детьми, осиротевшими без неё...
Кребсу не нравится такой ход его мыслей. Он зло кидает глаза по сторонам, ища чем другим занять себя, и пристывает на тех, кто нёс гроб.
Возглавие несли Расцветаев-младший и Лариса.
«Какое-то наваждение... Девица тащит гроб! – Его шевельнуло желание подбежать заменить её – гляди, зачтётся в актив! – но тут же это насмешливое желание и сгасло. – Еле несёшь свои пустые палки. А то... Ещё придавит... Ноша не по плечу...»
Не в примету, потихоньку он узнаёт, что эта девица-ух московская внучка Закавырцевой, без пяти минут «врачея по-женски».
Кребс ловит себя на том, что не может отвести ревнистых глаз от лица Ларисы. Вылитая в молодости Таёжка!
«Одна Таёжка ушла, другая на смену пришла... Жизнь мимо катится колесом. Катится, не спросясь на то нашего высочайшего соизволения...»
Избоку недвижно пялится он на Ларису и ухватывает, что та по временам взглядывает на Расцветаева, Расцветаев на неё.