Два солдата, стоявшие на посту во дворе отгрузок, ничего не заметили. Они палили в пустоту и после каждого выстрела прикладывались к бутылке. Винсентас слышал, как они лениво постреливали, и понимал, что они ни во что не целятся...
Вдруг с забора на железнодорожные пути спрыгнула чья-то темная фигура и, увидев Блуманиса, испуганно метнулась в сторону.
— Спокойно! Спокойно! — произнес Винсентас.
Еще одна тень спрыгнула с насыпи, за ней — другая, третья. Их было много. Негры окружили Винсентаса, но вот появился и Клиффорд. На его лице застыла улыбка, он шел пружинистым шагом.
— Следуйте за мной, — шепнул он, и приказание стало передаваться из уст в уста.
Клиффорд лег на землю и пополз впереди всех вдоль железнодорожных путей, все время держась в тени. Так, ползком, они достигли товарных вагонов, стоявших на путях в конце длинного двора. Клиффорд открыл двери вагона, и люди по одному начали влезать в него. Затем, сунув в руки Винсентаса длинный брус, Клиффорд сам взял такой же, зашел за вагон и подсунул его под колесо наподобие рычага. Винсентас просунул брус под другое колесо, а затем, упершись руками в стенку вагона, они всей тяжестью навалились на него. Колеса скрипнули и еле-еле подались. Они снова поднажали, подсунув брусья поглубже; огромный вагон вздрогнул и как будто подвинулся. Тогда они навалились что было силы, и вагон не выдержал — он заскрежетал и сдвинулся с места, а они рывками продолжали толкать его вперед. И вдруг вагон ушел от них и молчаливо покатился по рельсам мимо домен, мимо прокатного стана, мимо сточных колодцев и дальше, дальше — мимо барака, где пьяные солдаты развлекались с девицами. Гигантская молчаливая тень промчалась через всю обширную территорию завода и вырвалась на свободу!
Клиффорд начал грузить второй вагон, а Винсентас поспешно вернулся к себе во двор. Пока он отсутствовал, все переругались; карты все еще валялись на земле, куда их швырнули солдаты.
— Пошли, — сказал Винсентас так уверенно и повелительно, что все встали, и, ни о чем не спрашивая, пошли за ним в темноту и пробрались к вагонам.
Уже занимался рассвет, когда Винсентас вспрыгнул в последний вагон, который помчал свой живой груз вперед, на волю...
Бенедикт отправился бродить по лесу. Добрик разрешил ему остаться в лагере, а сам ушел куда-то в сопровождении нескольких человек. Перед этим Клиффорд отвел Бенедикта в сторону и подробно расспросил о том, что сказал ему отец и где именно труба выходит в реку. После разговора с Клиффордом Бенедикт ушел в лес. Он пробирался по узенькой тропинке, которая вела из лагеря в густую, зеленую чащу, пронизанную косыми лучами заходящего солнца. Никто его не останавливал. По пути он видел матушку Бернс, хлопотавшую около большой печи, которую уже успели сложить на склоне холма; она вытаскивала, словно из недр земли, длинные противни, на которых дымились и шипели ломти свинины, перемешанные с фасолью. Ужинало здесь около двадцати человек, но он понял, что еда готовилась и в других уголках леса.
Ему предстояло вернуться в Литвацкую Яму. Каким долгим казался ему обратный путь — гораздо более долгим, чем тот, который он проделал, идя сюда! Он думал, что теперь у него не хватит сил карабкаться по склонам и пробираться через дикие заросли и что он все равно слишком устанет, чтобы идти в церковь для «разговора по душам» с отцом Даром. А Бенедикт понимал, что ему нужно хорошенько подготовиться к этому разговору. В мыслях его мелькало еще что-то неуловимое, он не мог бы точно определить, что именно, и щемящая боль сжимала его сердце, когда, окидывая взором зеленый лес, он вновь слышал громкий голос Добрика: «На нашей!» — и представлял себе, что ждет его там, в поселке... Его прежняя жизнь, казалось, отошла в далекое прошлое, хотя Бенедикт и знал, что, взобравшись на любое высокое дерево здесь, в лесу, он различит вдали шпиль церкви!
Тяжелее всего были для него неотступные воспоминания о поездке с отцом Брамбо в Моргантаун. Он снова мысленно видел молодого священника, видел выражение его лица, когда тот говорил о забастовке в Бостоне и о Сакко и Ванцетти; точно такое же выражение было и у мистера Брилла, господина из Города, по заявлению которого арестовали тогда Бенедикта, очевидно, только за то, что он, Бенедикт, явился из Литвацкой Ямы! Он вспомнил, как отец Брамбо рассказывал ему о том страхе, который он испытывал во времена своего детства перед бедняками. А во взгляде молодого священника, когда он говорил о стачке, было точно такое же выражение, как при памятном разговоре о смертном грехе.
Лицо Бенедикта судорожно передернулось. Он прекрасно помнил мистера Брилла! Лицо мистера Брилла было хорошо ему знакомо: он столько раз встречал такие лица. Люди, подобные мистеру Бриллу, всегда глядели мимо него с отсутствующим выражением, словно его не существует; а иногда в их взгляде сквозило либо негодование, либо отвращение, — например, когда Бенедикт был еще совсем малышом, как Рудольф, и бегал по улицам в грязной рубашонке, — либо снисходительная усмешка, когда он казался им забавным и женщины-американки называли его «паинькой». А когда они с матерью приходили в город, их повсюду окидывали взглядом мистера Брилла, — в конторе или даже у доктора, где Бенедикту пришлось однажды переводить матери все, что говорил ей врач, а в это время городские пациенты сидели вокруг с рассеянными улыбками, ожидая, когда мальчик кончит переводить. Так же относились эти люди и к его отцу. Бенедикт вспомнил, как однажды к ним в гости пришел старший мастер с завода. Отец накрыл стол лучшей скатертью, купил дорогой торт и вино и приказал домочадцам не являться на глаза, пока не уйдет мастер. Он сделал исключение лишь для Бенедикта. Указывая на него, отец сказал: «Это мой сын Бенедикт!» А мастер ответил: «Славный мальчуган. Приведи его ко мне, когда он подрастет — я ему дам работу...» Бенедикту показалось тогда, будто ледяная рука сжала его сердце.
Мастер ушел, не дотронувшись до торта.
Отец Брамбо умеет хотя бы сочувственно улыбаться и из Бостона, где жил среди богатых, проделал далекий путь к ним, инородцам, глубоко чуждым ему людям, с которыми он, бедняга, конечно, не мог иметь ничего общего. Его приезд был ошибкой, пояснял в лесной чаще Бенедикт кому-то неведомому: епископ не должен был посылать его сюда! Отец Брамбо несчастлив здесь, он слишком изнежен для Литвацкой Ямы; подобный человек, кем бы он ни был, может вызвать у рабочих только насмешки. Они непременно скажут о кем друг другу: «Этот красавчик и двух часов не выдержит у открытой печи!» Нет ничего удивительного в том, что отец Брамбо терпеть не может своих прихожан. Отцу Дару не следовало бы так нападать на него, — что может отец Брамбо поделать с собой! Однажды утром он служил обедню, и вдруг послышался храп, — кто-то из ранних прихожан заснул в церкви. Отец Брамбо страшно разнервничался: он не знал, прекратить ли обедню или же, несмотря на этот храп, продолжать. После его приезда у Бенедикта вошло в привычку перед началом службы стучать по аналою, по стенам и даже по ступенькам, чтобы прогнать мышей. Бенедикт был уверен, что отец Брамбо никогда не прикасается губами к чаше с вином. Молодой священник только делал вид, что пьет, — он брезговал пить из их чаши.
Но ведь отец Брамбо мог бы преодолеть все это в себе, правда? — вопрошал Бенедикт, обращаясь к равнодушному лесу. Если, например, он увидит, что правда на стороне забастовщиков, а не на стороне Заводской компании? Ведь никому не хочется отдавать свой дом! Конечно, отец Брамбо поймет все это в конце концов, надо бы только ему по-настоящему объяснить, и тогда все будет в порядке. В Бостоне он привык жить в красивом доме, и, возможно, ему кажется, что не стоит спасать старые, полуразвалившиеся лачуги в Литвацкой Яме. Наверное, поэтому он и не заступается за своих прихожан... Бенедикт боялся: а вдруг отец Брамбо спросит, почему они не хотят переселяться в другие дома? Но у рабочих, кроме этих домов, нигде ничего нет, — продолжал кому-то доказывать Бенедикт, — ведь рабочие очень давно их купили и работали долгие годы, чтобы выплатить за них — разве отец Брамбо об этом не знает? И до сих пор не выплатили. А идти им некуда. В городе для них нет места, они не смогут найти себе жилье, даже такое убогое, как покинутое ими. Вы должны понять это, отец мой!