Изменить стиль страницы

...Видит Бог, гореть мне в аду огненном за грехи тяжкие: ибо нет ничего блуднее и нелепее самодоволия и гордыни. Боже, Боже, прости меня! не хочу славы, но хочу уединенья!

Решился – и тягость с сердца долою; из сундука, крытого устюжской прорезной жестью, что всегда возил с собою, достал иеромонашью суконную рясу, не однажды штопанную, в коей сошел на землю с Анзерского острова, встряхнул ее на свету и, убедившись, не потратила ли где тля, степенно облачился, перепоясался кожаным широким ремнем, голову же покрыл по самые брови монашьей вязаной скуфьей с воскрыльями; меж ног поставил можжевеловый посох с рогами и, утвердившись на лавке, принялся ждать гостей.

Все суета сует, с легкостью думал Никон, все тлен и прах; все в свой час приходит, и все уходит в свой час. И все тщания мира, все мудрствования его не стоят одной тихогласной молитвы к Господу.

...И вот вошли послы зазывать Никона на патриаршество; а Никон изгнал их.

И другой раз заявились митрополит Сарский Серапион с бояры – и был немилосердно изгнан.

«Сожигаешь, владыко, мосток к Господевым плеснам!» – обиженно посулил Серапион, уходя.

И тогда упал Никон на колени перед образом Спасителя, немилосердно ударился лбом о пол, испустил горестный стон: «За что терзают меня, Господи? На радость и величие ведут стражи, а как на муку!»

И тут послышался строгий голос Христа: «Послушайся моей вести, монах. Иди и правь четыре лета!»

В третий раз послы волею царя переступили порог кельи, и митрополит низко, согласно поклонился им. И в монашьем своем одеянии, не замечая удивленных взглядов, отправился в Успенский собор. На паперти же, по обыкновению, Никон подал десяти успенским нищим милостыньку по алтыну. «Молись за меня, грешника», – шепнул он последней христараднице.

...В дверях вырос молодой псалтырник, что стоял на дозорах в ожидании Никона, и, низко поклонившись государю, возвестил всем о спосыланных. По виду вестника все поняли, что Никон смирился. Алексей Михайлович наконец-то облегченно вздохнул, а собравшийся причт оживился. Царь терпеливо, улыбчиво дожидался посередке собора, тесно окруженный иереями, когда в притворе появился митрополит. Дверь за ним осталась отпахнутой, чин, следовавший за ним, замедлил на паперти, и в голубом проеме, припорошенном жаркой солнечной пылью, Никон почудился царю бесплотным, плывущим по воздусям, сотканным из полуденного июльского марева, с жемчужным венцом над головою. «И просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет». Воистину патриарх, воистину воплощенный Христос, – подумалось мгновенно, и государь готов был пасть пред Никоном на колени. Слава Богу, дождалась Русь праздника.

Но с каждым неспешным шагом Никон преображался. Он приближался к царю, пристукивая двурогой можжевеловой ключкою; он явился весь в старческом, сам черный, как ворон; нависшие густые брови скрывали приспущенный взгляд, изредка вдруг вспыхивающий. Иереи смутно зароптали, заметив для себя насмешку и непочтение: ждали Новгородского митрополита, обряженного по чину, а заявился в Успенскую государеву церковь монах. Царь вскинулся было упрекнуть Никона, но пересилил характер, сам шагнул под благословение; от руки митрополита пахло елеем и пергаментом; еще в средних летах монах, но как старец. Царь заметил, что рукава ряски коротковаты и обредились от старости. Он поднял взор, приглашая Никона своею улыбкою ко всеобщей радости; лик митрополита был мертвенно бледен, в обочьях лиловые пятаки.

– Мы заждались тебя, святитель, – мягко укорил государь и попридержал Никона за рукав рясы, схватывая ищущим взглядом что-то сокровенное в его бледном сухощеком лице. Глаза государя приобволокло скорой влагою. У искренних всегда открыт благочестивый родник. Никон-то больше всего и пугался этого вопрошающего взгляда, от которого слабнет и тает суровое сердце. – Ты бежишь нас, яко агнец от волка, страшась его клыков. Как уды тела не могут жить без главизны, так и церква не стоит без пастыря. Мы зовем, а ты с готовностью отзовись: иди и паси овец словесных твоих. – Государь отступил на шаг и широко, с разворотом обвел рукою собор, приглашая в свидетели апостолов, евангелистов, всех русских святых и земную священническую дружину, что сгрудилась за спиною.

Никона что-то нудило сзади, отвлекало слушать: он невольно, противу приличия, оглянулся, поймал нехороший, прилипчивый взгляд спальника Хитрова, его белозубую открытую улыбку, странную в эти редкие минуты всеобщего торжества. Хитров, гордоватясь, встряхнул пшеничными волосами и голубых наглых глаз не отвел.

«Прихильник и лукавец, – подумал митрополит, – пригрел государь лису. Сказывают, с колдуньей знается». Никона скоро повлекло в гнев и последних царских слов он не улучил. Остужаясь, Никон вздохнул поглубже, мысленно прочитал Исусову молитву. От сердца сразу отлегло.

«Кобенится мордвин. Поймал государя на крюк, а сейчас за губу тянет на берег, да и кобенится. – С сумеречной завистью Хитров упорно продолжал сверлить митрополита взглядом. – Сам карась, а думает, что стерлядь». Его вдруг поразило, что дородностью, поставом широких плеч, породою облика митрополит шибко смахивал на государя. «Не брательники ли? Слух-то был... На одну колодку кроены, одним сапожником шиты...»

– Оле, государь! Не мне, неключимому рабу Божью, скоморошничать пред тобою. Видит Бог, твоими молитвами лишь и живу, твоими благими милостями удивляюсь смиренно и каждоденно прошу у Господа мира державе и здоровья царственному дому твоему. Не гневайся, государь, и отступи от слов твоих!

Алексей Михайлович вдруг растерялся, почуяв внезапный подвох, румянец схлынул с лица, и, чтобы скрыть внезапную кручину, похожую на смертную тоску, он прищурился, призатенил глаза пологом ресниц. И будто ослеп самодержец, пришибленный отказом собинного друга. Как знать, может, в этот миг впервые темный вихорь сомнения пронесся в душе государя, не оставив видимой пометы... Но ты-то, Никон, зачем клусничаешь, какой привады сладкой еще желаешь, чтобы приманили тебя, коли пред самим ликом великого государя строишь всякие куры и проказы? Ведь была тебе спосылана Христова весть, так что же ты медлишь, тянешь канитель? от каких сомнений колеблется твой разум, чуя тайную угрозу? Явился по зову собора, чтоб возложить на чело патриаршью шапку, так и не отступай!

– Иди, Никон, иди! Мы всем собором тебя просим! Государь с нами, вся церковь кланяется тебе, – восшумели иереи.

...Слышишь, и тебя, Никон, возгласили государем, склонили выю.

Иерархи чтят, но отчего за спиною бояре угрюмо молчат? Где Вонифатьич, Ртищев и Зюзин, куда запропастились они? Впервые в патриархи мужик метит; отныне мужичье слово, укрепленное Христовым знаменем, станет направлять знатную жизнь, руководить ею; так закоим родовые предания, старинный корень и скопленная гобина, и власть, ежели мужичий сын встанет вровень с царем и взгромоздится над боярством, затмит собою их величие? Ну инок он, иерей, мних, святитель! Но ведь мужицкого отродья, а потому и весь норов смерда, смутителя, постоянно хотящего воли. Непоклончив и с потайным умыслом.

Вольному воля, спасенному рай. А тут явился предстатель, коему при жизни и воля, и рай. Явился мужичий Бог, живое воплощение самого Христа. Гордоусец, смирения искреннего не познал, и еще не воссев на патриаршью стулку, уже требует поклона.

Ндравная тишина установилась за спиною Никона, бояре ловят царское слово. И неуж государь не подымет голоса, не приструнит спесивца? Вон куда, на экую высоту взнялась церковь, что и царя не чествует...

– Ты за што нас невзлюбил, владыка? – с натугою спросил государь. – Иль обидели чем ненароком?! Так скажись. Иль напраслиной оговорили?! Так прости. Иль навели нарошный извет? Так сломи сердце, Никон.

– Нет-нет, великий государь. Никто не чинил на меня напраслины, премного всем доволен. Да и дивно ли надо усердному богомольцу?.. Не осилить мне церкву, не поднять. Кто примет на веру советы неразумного монаха? Всяк на Руси извечно живет по натуре своей, науки шибко не любит, чтоб нос кто совал, вот и не совладать мне с разбредшимся стадом словесных овец Христовых. Не упасти их, как хошь, государь, не упасти. За всяким древом дьявол ухоронился. Так и норовит схитить заблудшую душу. Не буду, государь, и не проси больше! Последнее мое слово! – И тут испугался Никон, что перешел меру. Царь – наместник Божий на земле, он Господом спосылан, чтобы направлять неразумную челядь. И до какой поры можно ему перечить? Разгневается, изгонит владыку прочь из церквы – и будет сто раз прав... И не сердцем, но бывалым умом вдруг понял Никон, кто желается быть в патриархах. Это на долгом иноческом пути взобраться по стеклянной горе к самим Христовым вратам и узреть его очесами и облобызать плесны. – И кто я такой, чтобы быть в первых? – продолжал Никон, слегка передохнувши, он возвысил голос, тайно любуясь своей речистостью. – Вон они, истинно первые, наши отцы лежат в храме Богородицы, разумнейшие из разумных, наши святые отцы Петр и Киприан, и Фотий, и строитель Филипп, и чудотворец Иона. Возможно ли мне даже мысленно приблизиться к ним? И помыслить-то чудно, что я решуся вдруг взять в руки наследный посох святителя Петра. И мне, ничтожному, отягощенному грехами, встать в один ряд со столпами православной веры? Раздумайтесь, милостивцы, отягощенные земной властию! Если священник, призывая Святого Духа, прикасается устами к рукам владыки, то какой он должен быть чистоты, какого благочестия? Какими должны быть руки, служащие такому таинству? Каков должен быть язык, произносящий такие слова? Не всего ли чище и святее должна быть душа, приемлющая толикую силу Духа?..