Изменить стиль страницы

Причудилось ли архиерею, поблазнило иль тонкий сон от пережитого навестил Никона, но вот необъяснимая сила обвернула его на лавке, и вдруг перед очию встал Спасов образ ногами в пол, а главою выше столетней березы, и над челом Его вспыхнул золотой венец и мало-помалу, сначала зависнув в воздухе, стал приближаться к Никону, и волосы митрополита зашуршали, вспыхнули от жара. Тут воздух зазвенел от множества невидимых ангельских крыл, потолок над келейкой воспарил, и в занебесье протянулся дрожащий рудо-желтый столб света. Лети, приказал Спас, и на спине Никона, где затвердели язвы от кожаного затыльника вериг, что-то засвербело, и вдруг отросли перьевые папарты, крыла журавлиного окраса, и владыка решился взмахнуть ими, опереться на воздуха.

Но тут в келью вкрадчиво заскреблись, и Никон очнулся, с трудом расставаясь с видением. Ровно горела свеча в стоянце, к слюдяному оконцу, шурша, припадала под ветром черемуховая ветвь. Обрезать бы надо, подумал в который раз Никон, только свет застит, будто прошак тянет руку Христа ради. Соборный колокол замолк, и шум с посада уже не доносился в архиерейский дом.

– К вам царев вестник, – доложил Шушера в притвор двери, сверкнув зеленым кротким глазом. – Принесть ли платно?

Никон замахал рукою, еще худо понимая себя Служка скоро обернулся, принес кафтан из кизылбашского атласа; по зеленой земле вытканы цветные гвоздики и гиацинты. Никон скоро оделся, сунул ноги в простые ступни из лосиной кожи и перешел в кресло, подарок государя, больше смахивающего на трон: боковины орехового дерева искусно резаны травою с птицами, сиденье и поручни обтянуты золотым бархатом. Никон погрузился в кресло, перебирая четки и призакрыв глаза. Сон не шел из памяти и сулил перемены. Над высокою спинкой виднелась лишь скуфейка митрополита из черного байбарека.

«Всполошились в Москве и несут мне укоризны, что недоглядел. Мне пасти души, а вам телесное, – указал Никон невидимому и слегка возгордился собою. – Велико царствие, ан нет... священство выше».

Тут что-то встревожило его, предчувствие смуты указало на дверь. Он взял у ободверины дорожный посох с осном и, придержав дыхание, присдвинул миткалевую опону над дверью, в отдушину. Никон увидел гостя в походном кафтане, путвицы из дутого серебра, сукно – кармазин, английское, тонкое, на голове шапка с опушкой из соболя, сапоги юфтевые, вышиты золотыми травами. Гость стоял полуотвернувшись, занятый собою, опустело уставясь в угол, вислый ус нервно вздрагивал, и что-то заносчивое, презрительное было в костлявом, усталом лице, свалявшиеся в колтун волосы неряшливо спадали на серый от пыли воротник. Видно было, что странник сломал большую дорогу и сейчас как бы забылся, потерялся от усталости «Брыластый гордоус, спаситель мой, лютер и гиль, откуда он здесь? – невольно всполошился Никон, тихо сошел с рундука. – Самозванец и вор, как насмелился только. В колодки, в чепи, в ухорон, да с грамоткой к государю». Никон встряхнул колоколец и, торопливо перебирая лествицу, устало попросил Шушеру: «Сыне достойный, скажись на мою хворь, отведи в гостевую избу да приставь трех стрельцов архиерейских, чтобы гостю нашему было не тревожно. Дай брашна всякого с моего стола да сыты медовой и глаз не спускай. Да так отведи, чтобы любопытная челядь не наследила».

Иоанн Шушера потупился и тенью исчез за низкой дверью. Вот он, согбенный, жидкие волосы в косичку, мелькнул за слюдяным оконцем, за ним, осторожно осматриваясь, ухватившись за крыж неразлучной турской сабельки, проследовал Голубовский, едва поспевая за келейником.

В конце второй седмицы гиль, затеянная по оплошке посадскими, так же внезапно потухла, свейского немца с государевыми деньгами на выкуп полоняников отпустили прочь, и мятежники, позабыв о пьянящей воле, чередою потянулись к Никону, понесли свои вины: и кто горячих лещей натолкал митрополиту, и кто обносил поносным словом, и кто батогом просчитал ребра владыке, – все шли, потупивши очи и лия слезы. Владыка прощал всех, зла не таил, анафемою не грозил, в колодки варнаков не ковал, в губную избу на встряхивание не спроваживал. Да и новый воевода князь Хованский, сменивший Хилкова, горячки не порол, архиерея во всем слушался и почитал. Но пришлец Голубовский так и жил в потае, в схороне, то ли затворник, иль пленник, иль неледбый гость, а Никон все еще не положил окончательной мысли, как урядить случай.

...Воистину: отверста дверь для покаяния, и к Богу ближе всего отпетый и проклятый человек, ибо он, позабывший о Христе, больше всего и нуждается в нем. Но тут, вор и ярыжка, этот разбойник и бродяга, покусился на цареву честь, решившись примерить скипетр. Спровадить бы его в пытошную: там ему самая честь, да жупелом залить афедрон... Но как с памятью-то быть, куда подевать ее? Кто на добро содеянное учинит злобою, тому вековечно на огненной скамье корчиться. Он же меня из моря-окияна выдернул, от смерти спас. Он как бы святые письмена небесные прочитал и меня подтолкнул. Это как бы покрестовались мы, пуще родных стали. Господи, Господи, блядословлю я недостойно, и за то отметится мне и на том, и на сем свете... А может, и нет в гордоусе непрощаемой вины? Начитался зодейщиков да альманашников, набродился по басурманским и лютерским землям, вот и возомнил, гордей. Но вот сказывал клирик, де, при нем и грамотка проезжая от гетмана. Чем-то обавил, окрутил Хмельницкого? Не словом же чернокнижным отуманил христовенького, небось и памятки выказал? Ты-то, Никон, коли вправду слуга государев, так объяви «слово и дело», пока не снесли царю извет, да и вези под вахтою варнака в Разбойный приказ. Самое ему там место, в пытошной-то. Чего медлишь? Иль мнишь, что он воистину Шуйского Василия внук? Уж больно дебел и раж, и уряд боярский...

Никон послал клирика Шушеру за самозванцем, а сам вновь сел за письмо к государю, кое во всю смуту не мог закончить. Поверх подрясника набросил на плечи мантию черного сукна с источниками, креслице подвинул поближе к зарешеченному оконцу, притулившись ко краю резного стола: «... Однажды смотрел я в келье на Спасов образ со слезами и неизъяснимой любовию. И вот внезапно я увидел венец царский золотой на воздухе над Спасовой главою; и мало-помалу венец этот стал приближаться ко мне. Я от великого страха точно обеспамятовал, глазами на венец смотрю и свечу перед Спасовым образом, как горит, вижу, а венец пришел и стал на моей голове грешной. Я обеими руками его на своей голове осязал, и вдруг венец стал невидим...»

В пепелесых разводах слюды увидел двоих. Никон встал и помолился. В дверь постучали коротко, требовательно. Спас Грозное Око надзирал из угла: в глазах Сладчайшего стояла укоризна. Никон помолился, медля, взял в руку оси, пристукнул по лещадному полу, выбивая из камня искру. В прихожей просились к Никону, но в голосе гостя не было кротости: «Молитвами святых, отец наш, Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас». Владыка ответил: «Аминь» и отрезал все пути к бегству. Когда-то он вызвался платить долги, и вот время негаданно пришло. Никон почувствовал злость к пришельцу, хотящему въяви примерить царский золотой венец. Вот явился ниоткуда, из самих сатанаиловых пещер, и допирает, приступает приступом с непонятными умыслами.

Голубовский выглядел отдохнувшим, омолодился, больная чернота сошла со щек, брыластое лицо казалось надменным от чудно, по-иноземному бритой бороды. Гость смахнул с плеч епанчу на лавку, вроде бы покорно склонил голову, но вернее всего – набычился. «Благослови, владыко», – буркнул, уставившись на пол. Никон увидел в льющихся волосах обильную седину. Он невольно обернулся, глянул в шлифованное зеркало ганзейской работы и увидал в келье двойника своего. Он втайне подивился необычайной схожести и затосковал. Никон поцеловал Голубовского в темя, в седой клок, как отец целует, прощаючи, блудного сына, и, сердитуя, хотел спросить: «Чего кичишься, злодей? Пади в ноги, да и повинись!» Но вдруг признался в тайном, что тлело в дальних мыслях:

– Спаси тя, Боже, сироту, наскитался? Что храм создать, что сироту воспитать, одинаково спасение души от Бога получишь.