Побрались за руки. Невспех идём себе, идём...
Кто поёт, кто подпевает. А кто и пенье милованьем слади?т...
Не беда, какая парочка споткнётся, приотстанет.
Через минуту-две нагоняют. Рады-радёшеньки, сияют.
Поцелуй нашли!
А у меня с робким Лёней – ну тишкину мать! – ни находок, ни разговору. А так... Одни междометия... горькия...
А каюсь...
В корявой башке моей всё свербела сладкая теплиночка:
Да куда!
Мысли мои он читать не мог и на самом близком отстоянии. А по части троганий и вовсе не отважистый был. Крепче всего выходило у него багровое молчание. По лицу вижу, край зудится что сказать, да рта открыть смелости Боженька не подал...
А и то ладно. А и то сердцу отрада...
Погуляем с часочек, там и снова делу честь.
5
Изнизал бы тебя на ожерелье
да носил бы по воскресеньям.
Стоял теплый май.
Цвели ромашишки.
Из села Крюковки – это такая дальняя даль, где-то на Волге, под Нижним, – наехали мастеровые строить нам станцию.
Был там один дружливый гулебщик с гармошкой. Исподлобья всё постреливал. А наведу на него смешливый свой глаз – тут же отвернётся.
Поначалу отворачивался, отворачивался. Потом и перестань.
Подступается, шантан тя забери, с объяснением.
– Говорю я, Нюра, прямо... Человек я простой...
– Что простой, вижу. Узоров на тебе нету.
– Знаешь, Нюра, как ты мне по сердцу...
– Кыш, божий пух! – смеюсь. – Кыш от меня!
– Чать, посадил бы в пазуху да и снёс бы в Крюковку...
– Ой, разве? Чирей тебе на язык за таковецкие слова!
– Да-а... Такая к тебе большая симпатия. Не передам словами...
– А чем же ты передашь-то? Гармонией?
– Нет. И гармонией не могу. – Осклабился, только зубы белеют.
– Тем лучше. Ничего не надо передавать. У меня и без тебя есть парень!
А он, водолаз, напрямки своё ломит:
– Ну и что ж, что парень. Он парень, и я парень.
Заложил Михаил начало.
Стал наведываться на посиделки.
Играл на гармошке трепака, казачка. Плясали как! Будто душу тут всю оставили...
Сормача играл...
Играл всё старые танцы.
А мы знай танцевали. Хорошо танцевали. Не то что ноне трясогузки трясутся да ногой ногу чешут.
Как ни увивался, не посидела я и разу рядком с нижегородской оглоблей. Так я его звала, хоть был он невысок.
Построили крюковские нам новую станцию.
По лицу здания, поверх окон, из края в край во всю стену написал Михаил толстой кистью чёрно: «Этот дом штукатурил Блинов Михаил Иванович в 1928 году» (как пойду в лес за ягодами, увижу, вспомню всё, наплачусь – тонкослёзая стала), написал и объявился ввечеру на посиделках. Манит эдак пальчиком на улицу.
– Нюронька! А поть-ко, поть-ко сюда-а...
– Ну!
Я как была – на крыльцо.
Иду, а он загребущие глазищи свои бесстыжие и на момент не сгонит с меня. От девчат мне дажь совестно.
– Оглобелька, – в мягкости подкручиваю, – ну ты что уставился? Глазики сломаешь...
– Не бойся, не сломаю.
– Ну, ты зачем пришёл?
– Попусту, Нюронька, и кошка на солнце не выходит.
– С кошкой дело ясное. А ты?
– А что ж я, глупей кошки?
– Тебе лучше себя знать. Так что там у тебя?
– А всё то жа... Я те, Нюронька, гостинчик принёс...
И достаёт из пузатенького кулька одно круглое печеньице.
В опаске протягивает – не беру.
– Брезгуешь? Я и не знаю, как тя и потчевать, Нюронька...
Вывалил весь кулёк на стол под яблоней.
Я и не подошла к тому печенью.
Видит он такой оборот, покачал головой, вздохнул да и побрёл к куреню, где квартировали крюковские.
6
Девичье нет не отказ.
Через недельку так нашла я копеечку орлом.
К письму.
Почтарка в тот же день исправно занесла.
И так далей.
Всё письмо вот в такущих в стихах. Ну полный тебе колодец слёз!
Слёзная картинка.
Не думала, что любовь и штукатуров делает стихоткачами.
Потом – пустая голова ну хуже камня! – скачнулся засылать из своего Оренбурга подарки. Духи, пудру, платок шёлковый, башмаки козловые...
Я всё смеялась на его письма. Написала и сама одно. Мол, не пиши и дажь не мечтай. Я не кукла-дергунчик, не томоши боль меня.
Но до него моё письмо не добежало. Перехватил женатик попович. Соседец наш.
Крутощёкий попович уже и ребятёнка сладил на свой образец. Двугодок сын рос.
А при встречах попич отдувался и не забывал всё петь мне про свои симпатии.
– Знаешь, хорошуля, когда ты проходишь мимо окна, всё во мне холонет. Я дажь ложку роняю за обедом. Так вот... тому давно... как люблю тебя...
– Крепше держи, – шуткой отбивалась я.
А намедни какую отвагу себе дал! Эвона куда жиганул! Возьми храбродушный да и брякни:
– Айдаюшки, хорошава, убежим куда-нибудь!? А?..
Меня так и охлестнуло жаром.
– Это зачем же куда-нибудь, неразборчивый? Ты твёрдый маршрут выбрал?
– Выбрал! Выбрал! Не долбень какой... Парнишок я донный. Всё прошёл. На дорожку на мою не зобидишься... Потайной ходец знаю.
– К Боженьке на небко?
– Ну-у... Чего хмылиться? Нам туда рановатушко. Да и пока не званы-с. Нам, дорогомилая, абы ото всяческих глаз поодаль...
– Цо-опкий шуруповёрт! Бежал бы, дрыхоня, лучше спатушки. Не то ссохнешься, боров толстомясый!
– Ну-у, топотунчик, серчать не надо. Действует на красоту... Да, за щёку я помногу кладу. Так оттого цвету! Разь худо, когда мужик справный? Со мноюшкой ты б каталась, как на блюде. Хо-ольно б жила-была, как у Христа за пазушкой...
– Или ты перехлебнул? Ну с больша это ума, болток, подсаживаешь меня в чужу пазуху? Христа-то с пазушкой не путляй сюда. Может, ты библией тюкнутый иль праздничным транспарантом?
– Ну, на кой ты всхомутала на меня эту небыль? Библия меня не вманила и не вманит, как мой отче ни старайся. С библией мы в полном разводе. Так что ей бить не меня. И транспарантам не ломаться об мой хипок. По праздникам я на гуляшках не прохлаждаюсь.
– Какие мы святые...
Я отступно помолчала.
Поменяла песню да снова полезла в раздоры.
– Ты к Боженьке на ступеньку ближе. Должен знать... Скажи, вот в молитвах просят: «Хлеб наш насущный дай нам днесь». А почему просят-то каждый-всякий раз лише на один день? Боже наш, хлебодавец, весь в бесконечных потных трудах! А чего не напросить хлеба сразу на всю жизню?
– А зачерствеет! – и бесстыже, котовато так щурится.
Пыхнула я:
– Меньше, попёнок, жмурься! Больше увидишь!
– А всё надобное я так лучша вижу.
– Ой, балабой! Ой, и балабо-ой! Воистину, поповские детки, что голубые кони: редко удаются.
Плюнула в зле ему под ноги да и насторонь. К дому.
Он следом пришлёпывает. Дробит:
– Другонька... Ну чего в руганку кидаться? Чего кураж возводить? Чего капризы закатывать? Хорошество не вечно. Смотри, ломака, года тебе выйдут красные, докапризничаешься до лишней[3] !
– Те-то что за заботушка? Гли-ка, нелишний, прям на– расхап! Глянь спервачка на себя!
– А что?
– А то! Гляжу я тебе в лицо, а наскрозь вижу затылок. Эвона до чего ты, шныря, пустой! И все гайки у тебя в голове хлябают!
3
Девушку, не вышедшую до 21 года замуж, раньше на Урале считали в семье лишней.