Изменить стиль страницы

– Факт, не твоя. Убрала свой хлебушко да и спит себе в домке под бережком. Пошли и мы себе на отдых.

А дома шутя, шутя да в шестое лето Миша – парнишка хват! – и свяжи простенький платочек. Зубцы, правда, я сама вязала. Двухлетней сестрёнке Гале (буду жива и её научу) на день рождения подарил. Под шапочкой носит.

Ой да ну... Растрещалась, как сорока к непогодице.

Что насказала про себя – это от большого дерева одна только веточка...

...Открылась дверь, вошла сестра. Удивилась:

– А здесь что, ООН заседает? Хватит. Ходячие! Давай в столовку на ужин!

Утром доктор с обходом застал меня за вязаньем.

Сидела я вязала. И подслушивала радио. Со стены лопотало.

Говорил кумедный задышливый генсек:

– Фсе на... ши... тру... трудя-щие-ся сиськимасиськи дружно идут на... на... на... гавно...

Всех так и опахнуло морозом.

Обход конфузно уставился на меня. Будто это я говорила.

А генсек тем временем дважды надёжно передохнул и с горячего разгону всем назло почти правильно отчитал то, что ему там понаписали:

– Усе наши трудя-щиеся сис...тема...тицки дружно идут нога у ногу...

Ну, куда пошли те трудяги, уже никого в палате не интересовало. Вся комната крепко обрадовалась успеху вождя. Пускай и с третьей разбежки, а таки «бровеносец в потёмках» сам выскочил из дерьма!

Ой да ну!

А вообще жалко Лёлика. Душевно жевал язык, когда выступал.

То ли мне прислышалось, то ли и в сам деле кто в обходной свите в смехе пожелал:

«Этого генчудика с бетонной челюстью давно пора на целине похоронить, малой землёй присыпать и чтоб не возрождался».

Профессор мне улыбнулся, хорошо так улыбнулся в развалистые усы. Отчего они хитрюще так разъехались.

– Ну, как мы себя чувствуем? – сымает спрос.

– Вижу, – говорю, – вы себя недурно чувствуете. Мне тоже грех жалиться.

– Вот это ответ! – выставил он палец.

– Да, доктор, – кладу подтверждение. – Знаете, лучше. Может, это оттого, что разуважили вот бабий каприз?

– Может, и оттого, – уклончиво, надвое так, с усмешечкой откликается.

Взялся мой профессор с живинкой разглядывать мою работу. Смотрел, смотрел... Скачнуло моего избавителя на пенье.

Раза три промурлыкал прилиплый, как слюна, куплетину из хулиганистого врачейского гимна «Тяжело в лечении – легко в раю!» и со вздохом рапортует:

– Мда!

– Какой вы речистый! – подпустила я с солькой.

Шпильку мою он пустил мимо уха. Серьёзно так докладывает:

– Хотя я ни на ноготь не смыслю в вашем деле, всё ж скажу. И паутинка у вас на плечах, и то, что под спицами сейчас растёт, – это, если хотите, застывший восторг!

– Ну-у-у, – оконфузилась я. – По части восторга, доктор, у вас полный перехлёст.

– Скорее недохлёст, Анна Фёдоровна. Своими ж знатными платками вы заработали державе золота столько, сколько сами весите!

– Это кто вам такущую справчонку нарисовал?

– Платок, – ломит далей своё, будто я и не подпихивала ему вопросца, – сам по себе уже ценность не только материальная, но и духовная. Да плюс – это вы и не подумали на счёты положить – вязанье как таковое. Вязанье ваше – прекраснейшее лекарство! Именно! Лекарство! А не каприз, как вы изволили квалифицировать. Если вы за вязаньем не забываете вовсе, так (это уже точно!) не ахти сколько думаете о болячках. Думаете всё больше о деле. Так что в оптимистическом духе вяжите на здоровье и дальше!

– Да куда ж я денусь, доктор? Буду вязать. Я на этом зубы съела.

И – поехали с орехами! – и пошла, и пошла, и пошла бабка в гору.

Вскорости прикончила я платок.

Хорошо связала. Без расколов. Узор вышел крупный, глазастый, яркий.

Ну, думаю, раз я не померла, раз одиножды спас платок, так спасёт и ещё. Отживу ещё сто лет. А то, что жила, мимо. Не в зачёт.

Выписали меня из врачебницы.

Не только света, что в больничном окошке.

Вышла на майскую улицу – больше его, света-то!

Иду по живому, по весёлому городу к вокзалу. А у самой от тревожной радости душа жмурится.

Ехала я поездом домой, думала всё про Левшу.

Вот принеси ему кто в скорбный дом блоху подковать, разве б он помер так рано?

29

Май леса наряжает,

лето в гости ожидает.

Вышла я в Жёлтом.

Не успела протереть очки, как поезд мой и увейся. Народко (там приехало-то полтора человека) быстро пропал с виду.

Прижала я сумку к груди, стою на холостом полустанке. А чего стою и не скажу.

А кругом благодати-то что!

Май...

Солнце полыхает такое... Глянь на него в полные глаза – ослепнешь.

Деревья в зелёную одёжку уже вырядились. Птички с тех дерев пускают трели.

Молодая травушка чуть не у самых ли рельсов взрезала землю. Продралась к свету. Стоит тугая да упругая, ну гвоздь гвоздём. Кажется, вот шагни – ногу проткнёт.

Склонилась я... Тихонько погладила головы травинок...

Я снова дома...

От слёз света не вижу...

Откуда-то из дальней дали, не из самой ли из груди земли, еле слышно подступается песня.

– Где, вдовица, твои наряды?
Что ты ходишь в старом платье?
– Я нарядам своим не рада.
Все лежат они в сундуке.
– Для чего им, вдовица, мяться?
Для того ль они нужны?
– Тот, пред кем мне б наряжаться,
Не вернулся ко мне с войны...

Я смотрю на станцию.

Строил Миша...

Со слезами моими нету никакого сладу...

Уехать куда – Миша молча проводит. Приеду – первый встретит. А словечка не уронит...

После слёз, как после грозы, на душе ясней, тише.

Нога за ногу, что твоя черепаха, бреду с сумкой.

Нету попутчика, так и сумка попутчик...

Вдруг влеве слышу из-за плетня знакомый развесёлый голос.

– А-а! Пожалуйте на чашку кофею, на пару? картофелю!

Подымаю глаза.

В калитке нараспах Луша Радушина кажет мне из-под руки пустозубый рот.

– Святая душа на костылях! – качает Луша головой. – Ну здорово, дипломированная бабка со знаком качества!

Эвона что!

Эге-е, думаю, стара, стара бабка Лукерья, кой-где перья, до крайности стара, а всё никак не выпустит из памяти, что платочки-то мои первые ухватили знак качества. Помнит и про мой диплом с последней вот российской выставки.

Пустила она петлястые слова вроде со смешком как, кольнула с улыбонькой.

Так на? тебе на твою медальку в ответ две мои!

– Здорово, цитрамониха!

Передёрнулась она вся. А жальце посильней высунуть нету её. Поджала моя Лушка хвосток. Жалобится:

– И не скажи... Вечная я цитрамониха... Эхе-е... Одначе хоть при очках ты с виду и профессориха четырёхглазая, зависти в том я тебе не кладу. Без очков оно способней. Без очков я ещё наскрозь вижу. Здоровьем так вроде и ничего. Болеть за спицами нековда. Да всё ж... Не в гору живётся – под гору. Не та пора, как на посиделках разом вечеровали да гуливали... Моть, помнишь, в молодые красовитые лета всё звала ты меня хрусталиком? В глину превратился хрусталик твой. От тех нас, Нюр, одно хламьё осталось.

– Это ещё кто какую себе ценушку кинет...

– Спорь не спорь, подружа, – не венца ждать. Добираем, Нюр, век мы свой. У Бога дней для нас не решето... Остаточки... Последочки подскребаем...Эхе-е... По нашим по годам надоти нам больше принаближаться к Богу...

– Ну-у, плачея, завела мне молебствие. Вот говоришь, а сама в том приближении смыслишь хуже, чем сазан в Библии! Лучше похвались, как ты тут.

– Да как... Не в пример тебе, Нюр, конфузно дажь признаться сказать. Прям неотпойная пьянюга стала. Хужей мочёной козы[32] . Во всякое утро только что не шадымчик – цитрамон той примаю от головы. Кажинный-всякий месяц по целкашу пропиваю. Это надо? Во-она какая я цитрамониха!.. Знать, ехать мне на том цитрамоне до умирашки... Эхе-е... Ну а ты? В таком падении была... Ты-то там оклемалась, чё ли?

вернуться

32

Мочёная коза – пьяная женщина.