Изменить стиль страницы

Последние мужики пьют обречённо, беспробудно, самоотверженно, будто идут в штыковую атаку с "белоголовой". Даже и не похваляются, как обычно водилось на Руси, сколько взято на грудь. Отваливается печень — пьют; сердце дрябнет — пьют; инсульт бьёт по мозгам — пьют. Мой сосед Васёк потребляет беспробудно с Пасхи по две бутылки на дню. Иногда по три. И только "палёнку" (не путать с "палинкой"). От хорошей московской водки, говорит, голова шибко болит. "Палёнка", говорит, душевнее. Весной закусывает листочком кислушки (щавеля); в июне — клубничинкой; в июле — ломтиком свежего огурца. Когда трезвый, слова не вытянуть из него, лишь морщит в тоске худое заветренное лицо, ну а как примет стакашек — язык, как молотилка, и всё норовит повернуть на политику.

"Нас, русских, — говорит, — так просто не взять, подавятся. Мы ещё поборемся, кого хошь одолеем".

Мы сидим на лавке под ветлою. Девятое мая. Небо — синь, ни облачка, улица опушилась зелёной щетинкой, уже и козе можно ущипнуть. И такая благодать, даже и не верится, что народ на Руси не живёт до ста лет. Вот жил бы и жил, пока не надоест. Говорят, в Беловодье — райской земле, все были долговекие и радостные.

"Мать, мы пьём, чтобы вам денег на пенсию хватило, — Васяка назидательно подымает обкуренный палец. — Мы вас от голодной смерти спасаем. А иначе где денег взять? Нам за наши страдания ордена давать надо. Ой, Владимирович, -это уже ко мне, — они, бабы наши, думают, что всё так легко и что пить легко. Не поверишь, Владимирович, такая тяжёлая работа, не приведи Господь. Куда легче землю рыть. Но мы её одолеем. Придёт срок — и одолеем".

"Ага, он одолеет. Посмотри на себя в зеркало, синепупый, одна шкура осталась. Висит, как на пропадине околетой, — беззлобно откликается старая мать. Зина уже устала вразумлять. — И куда власти глядят? Распатронить бы всех вас по разнарядке на работы. Как бывало… И не спросят: хошь — нет. А ступай — и все там. Хоть и за лежачие палочки. А на совесть трудились. И когда нам Господь даст хорошего управителя, чтобы в карман свой не тянул и в стакан не заглядывал? Уж, наверное, не дождаться".

"Пусть меня поставят, — ухмыляется Васек. Он уже принял с утра и сейчас весел, всё ему трын-трава. — В помощники Жириновскому. Жирик — человек эпохи. Обещал мужикам по бабе и бутылке водки".

"Тебя поставь, всё просадишь. А что останется, пока спишь, растащат", -старенькая, приложив ладонь ко лбу, упорно вглядывается в широкий распах улицы, словно бы поджидает гостей. Тихо, меркло в деревне: ни бряку-гряку, не разбудит нечаянным всполохом гармоника, даже не вскрикнет подвыпивший гуляка. И неуж все мужики остались на той войне? Да нет, кажись, приходили: косорукий Ванёк вернулся да Серёжа колченогий. А мастеровые были… детей строить. Это сейчас сели на лавку. "Эх-ма, бобыль ты, бобыль. И куда семя-то растряс?" — тычет сына пальцем в плечо. Тому больно, но терпит, лишь кривит оперханные от вина губы. Силится что-то возразить, но тут же засыпает. "Вот всё думаю, Володенька… зачем на свет его попустила. На одни страдания… Сам мучается и меня мучает. Всё думаю, хоть бы подох. Закопали бы в ямку, отплакала бы на одном разу… Эх-ма… Так ведь и жалко. Палец поранишь, и то больно. А тут сын, ни племени, ни семени. На кой ляд живёт? Вот всё думаю, вот помру поперед его… Как жить станет ирод. Ведь и пензии не заробил, такой непуть".

"Знать, судьба… Каждый свою жизнь должен прожить", — ухожу я от ответа, чтобы не растравливать старуху.

4

Из две тысячи восьмого года трудно разглядеть в подробностях девяносто третий.

Из плотного тумана встают какие-то худо различимые островки событий, плавающие по пояс в водянине, без корней и оснований, но тут новой волной густого волосатого дыма снова поглощает их как бы навсегда, лишь доносится из глубины лет какой-то слитный напряжённый шум, прерываемый жутким стоном, стенаниями по убиенному, бабьим плачем навзрыд, проклятиями, торжествующим смехом, победной песнею: "Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовёт Отчизна нас!" То вдруг из глубины тумана доносится истеричный потерянный вопль Карякина с толковища либералов: "Россия, ты сошла с ума!", когда наглый сын "юриста", "ну просто смешной, никому не известный человек-клоун" вдруг обошёл на выборах жирного самодовольного Гайдара на кривой, оставил его с носом, оказалось, народ вдруг выбрал не "грядущий капитализм, приятный во всех отношениях", но болтливого Жириновского, обещавшего мужикам по бабе и бутылке водки, сына еврея-предпринимателя с Украины. Нынче думец Владимир Вольфович собирается ту отцову фабричку отсуживать у "Кыива… " И отсудит, видит Бог, отсудит.

Как слаба, ничтожна человеческая память. Мыслилось, что никогда не забыть те унижения, те поклепы, ту жидь и невзглядь, что обрушили новые неистовые комиссары в кожанках на русский народ, беря в пример неприглядные дела своих отцов и дедов. Ненависть, презрение, отмщение "око за око", глум над святым, посмешки и хула на историю, так не свойственные русскому характеру качества человеческой природы, стали главенствовать в обществе; процентщик, плут, выжига, ростовщик, вор, вышибала, зазывала на торжище, киллер и брокер — людишки, самые презренные во всяком православном семействе, стали за главных в московских пределах, и эту свою скверность, низменность натуры принялись ретиво проповедовать на всю Россию.

Хорошо, что сохранились кой-какие записки из той поры.

"17 апреля 93-го года. Суббота. Канун Пасхи… Удивительно схож почерк двух революций по наглости и бесстыдству; невольно поверишь в протоколы сионских мудрецов. В октябре семнадцатого получили власть эсдеки (большевики) из рук временщика-масона Керенского. Обещая хлеба, заводов, земли и воли, отняли последнее, что было. Больше всех пострадали богатые… В августе 91-го эсдеки (меньшевики) получили власть из рук временщика-масона Горбачёва и, обещая рыночных благоденствий, отняли всё нажитое. Больше всех пострадали бедные и совестные. Взяли власть люди самого низкого покроя, спекулянты, рвачи и выжиги, предатели и ублюдки. Фаворит Евльцина Анатолий Чубайс заявил: "Больше наглости!" Теоретик шоковой терапии Гайдар, плотоядно причмокивая и делая голубиный взгляд (так смотрит палач на жертву, затягивая на её шее верёвку), увещевал: "В рынок нельзя войти без трудностей. Надо перетерпеть. Поначалу будет очень трудно, зато потом будет всем хорошо!"

А мы спрашиваем реформаторов: зачем нам рынок, разве мы просили его? Достоевский говорил о слезе ребёнка, которую не могут заместить все блага мира. Нынче дети от недоедания лезут на свет дистрофиками и астматиками. Нас завлекают "чубайсами" с голубовато-розовым оттенком. Их рисунок хорош для обоев. Поначалу за "чубайс" давали мешок сахару. Теперь — два килограмма масла.

Так оценен мой труд в литературе за четверть века. А как оценить труд моего дедушки с бабушкой, лишенцев тридцатых годов, которые век свой горбатили за "лежачую палочку", дяди Спиры, погибшего на войне, дяди Матвея, моего отца, оставшегося на фронте, и много другой родни? Почему я, сирота, не могу получить за их труд, за их лишения, но получает некто, едва народившийся на свет новый либеральный птенец?

Нас завлекают помощью и кредитами, как осла торбою сена. Но, милые мои, за всё надо платить; как бы от разделанной скотинки не остались бы опять кости и копыта, а говяду отвезут к себе благодетели. Мировой ростовщик ни копейки не даст даром, он живёт на проценты, он кормится с лихоимства, с чужой беды, со слезы ребёнка, и тот кредит, что даёт нам Америка, обернётся разором и неволею".

* * *

Нынче каждый выживает, как может. Реформаторы жить по-человечески запретили, приказали выживать. Философия нового времени для обречённых на списание; крематорий запущен, и для него нужны "дрова". Нет, лукавцы-стяжатели не обратились с призывом к народу, дескать, жить запрещаем (хотя намёки каждый день с экрана под любым соусом), но так устраивают новую жизнь, так упорно через колено ломают привычный быт, такой казуистически-циничный регламент составили для "советских", что жертве режима выбора иного не остаётся. Но если есть в тебе упрямство по характеру твоему, если сохранилось чуть сил, которые ты прижаливаешь, не расплёскиваешь, но распределяешь, как военную пайку хлеба, то и прозябай на белом свете (выживай); на кладбище под ружьём не поведём, но, один чёрт, когда-нибудь хватит тебя карачун преж времён.