Изменить стиль страницы

Это не "самодовольная тупость", которую иногда видят в Подколёсине толкователи. Это лишь "отрезок" самодовольства, "отрезок" тупости, поскольку даже полноценных человеческих качеств здесь нет, есть лишь их "куски", "узкие полоски".

"Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича… "

.В 1939 г. "Женитьбу" поставят в русском Париже. Оперу закончит композитор Александр Черепнин. Рецензент, конечно, промахнется, когда попытается определить суть персонажа: "Искусным изменением темпов и ритмов живописуется хитрая сваха, наивная невеста, нерешительный жених, развязный приятель, тупой слуга…" ("Последние новости". 4.07.1939).

У Мусоргского еще нет невесты (написаны лишь четыре сцены на квартире Подколёсина). Поэтому наивную невесту живописал своей музыкой Череп-нин. Остальным персонажам можно было бы дать более точные и более обобщающие характеристики: самодовольный, неподвижный (в этом чувстве), "самодовлеющий" Подколёсин, ленивый, но обреченный ухаживать за Подко-лёсиным слуга (нерасторопность, которая "вращается" вокруг неподвижности хозяина, то есть принудительное движение), изворотливая (начало самостоятельного движения) сваха, вечно непоседливый, как вечное беспорядочное движение - Кочкарев.

Петр Бицилли, литературный критик и универсальный мылитель русского зарубежья, соединивший в своих статьях и рецензиях знание истории, лингвистики, мировой литературы и музыки, однажды уловил неожиданную близость Кочкарева образу друга-любовника или "верного слуги" из классической комедии. Но в отличие от привычного европейцам "Сганареля", Кочкарев у Гоголя не имеет своей выгоды. Он и сам не знает, зачем ввязался в историю. Действует "непонятно почему". Здесь — совершенное обновление мирового образа, обновление самого комизма. И — если отойти от толкования русского ученого и просто вчитаться в произведение — тут, как и везде у Гоголя, — за смехом сквозит что-то иное. Сквозь образ приятеля-непоседы начинает сквозить жуткое обличье "мировой воли". Артур Шопенгауэр, увидевший за суетой всемирной истории слепое действие этой Воли, пришел в состояние мрачной печали. Гоголь дает почувствовать в ней нечто зловещее, отчего у читателя, только что испытавшего чувство подлинного веселья, вдруг стынет сердце и холодеет кровь.

Почему-то никто не хотел обратить внимания, что излюбленный Подколё-синым "тритон" в давние времена считался созвучием "дьявольским". Мусоргский мог и сам не знать об этом древнем музыкальном символе, но не почувствовать "зловещую" природу созвучия, которая дала ему столь темное наименование, не мог. Да и само начало оперы — сумрачное, "минорное", тягостное — как-то не очень вязалось с образом комической оперы.

И все-таки рецензент верно схватит "кусочность" героев Гоголя ("хитрая сваха, нерешительный жених, тупой слуга"). И то, что именно эту "кусоч-ность", то есть что-то "за-человеческое", подобное "сшитым" из разрознен-

ных частей тела существам (или — сами эти "ожившие" части), и схватил в смешной, но жутковатой комедии Мусоргский. Даже в миниатюрных "оркестровых портретах", которые предшествуют явлению каждого персонажа и сопровождают его далее, схвачены те же самодостаточные "частности" гоголевского мира. В коротеньких — в несколько лишь тактов — запечатленных характерах оживают почти зримые картины. Сумрачная тема Подколёсина, открывающая оперу, — словно запечатлела это движение: грузное тело, "позёвывая" (и это слышно в музыке), медленно переворачивается "на другой бок". Степан воплощается в теме неровных "шагов", за которой так ощутимо его неровное, недовольное тем, что потревожили, шарканье. В своих "плясовых" мотивах Фекла, еще не открыв рта, уже "тараторит" и "лясы точит". И торопливый, припрыгивающий и неостановимый "бег" Кочкарева буквально "вкатывается" в оперу. От персонажа к персонажу мир Гоголя-Мусоргского "разгоняется", от неподвижного пребывания в "точке" (Подколёсин) переходит в медленному вращательному движению (Степан), затем к движению произвольному (Фекла) и, наконец, к хаотическому (Кочкарев). Мир почти "математический" и — механический. То есть опять-таки — будто живой.

Чуть ли не через сто лет после появления гоголевской "Шинели" Владимир Набоков посвятит ей вдохновеннейшие страницы. Именно в ней он увидит "квинтэссенцию" Гоголя и одну из недосягаемых вершин мировой литературы. Повесть о "маленьком человеке"? Это только око Белинского или Чернышевского, испорченное "социальными проблемами", могло увидеть в гениальном творении подобную нелепость. Повесть похожа на записки сумасшедшего "в квадрате", то есть это не мир, увиденный глазами Поприщина, но мир Попри-щина с гениальным пером и подлинным вдохновением:

"На крышке табакерки у портного был портрет какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки". Вот так и с абсурдностью Акакия Акакиевича Башмачкина. Мы и не ожидали, что среди круговорота масок одна из них окажется подлинным лицом или хотя бы тем местом, где должно находиться лицо. Суть человечества иррационально выводится из хаоса мнимостей, которые составляют мир Гоголя. Акакий Акакиевич абсурден потому, что он трагичен, потому, что он человек, и потому, что он был порожден теми самыми силами, которые находятся в таком контрасте с его человечностью".

Этот Гоголь — создатель величайшего художественного бреда, такого бреда, который есть часть человеческой жизни. И этого Гоголя и увидел — точнее услышал, когда вчитывался в любимого автора, — Мусоргский. Задолго до Розанова, Анненского, Мережковского, Адамовича, Набокова и многих-многих других чутких читателей XX века. И воплотился этот мерцающий "шинельный бред" — прав был Асафьев! — в его "Женитьбе".

В сущности, прозаик Гоголь начался с повести "Ночь накануне Ивана Купала", написанной в 1829-м. Композитор тоже, подобно писателю, начинал с фантастического "бесовства", изобразив его в музыке "Иванова ночь на Лысой горе". Здесь — бесы, ведьмы и сам сатана, в их привычно-народном обличье. В "Женитьбе" Мусоргского появились бесы, выпрыгнувшие из кошмаров Гоголя, бесы, в которых запечатлелось "человеческое, слишком человеческое"…

Нет смысла гадать, почему Мусорсгкий оставил "Женитьбу". При своем упрямстве он мог и не послушаться советов друзей. "Женитьбу" он ценил, о любви к своему детищу будет говорить и позже. И вряд ли считал свою речитативную оперу только "экспериментом". Думал, что столь же "прозаическое" продолжение сделает оперу монотонной? Этого и вправду опасался. Но мог ведь — при творческом усилии — одолеть и это препятствие.

Это добрый друг "дяинька", Владимир Васильевич Никольский, вдруг бросил эту идею: "Борис Годунов". И новый замысел поглотил его целиком. Прежняя работа над "Женитьбой" лишь подзадорила. Острое желание писать по-новому жило в нем неотвязно. И вот рука вывела: "Борис Годунов". И еще не сочиненная опера сразу стала родной. От Гоголя Мусоргский шагнул к Пушкину.