Изменить стиль страницы

Два упряга мы волочим к стогам копны, обхватывая сено ужищами, обратно к кучам летим наперегонки, чтобы опередить соперника и попасть к своему метальщику, что побоевее, у кого вилы поухватистей, а морда зажарней; и мужик, навив на рога почти всю копешку и подсев под груз, напрягшись жиловатыми руками, с хеканьем вскидывает беремя над собою, и часть сена обычно с шуршаньем сползает с зарода на голову и плечи, под рубаху на потную грудь и шею; метальщик поворачивется к тебе, белозубо скалясь, и ты видишь, что у него от азарта радостное лицо; и не понукает он, вроде бы, не приказывает поторопиться, но спорая работа сама горячит тебя (такое у неё есть свойство), велит ещё наддать жару, и ты невольно подпадаешь под соперничество и спешку, и, наддав лошади в боки, уже в галопе торопливо шаришь по наволоку взглядом, где, у какой бабенки подцепить копну, – и так день-деньской до самого вечера крутишься по лугу, пока не придет из Мезени транспорт, – «полуторка» с шаткими дребезжащими бортами. Вроде бы и скамейки в кузове, но все отчего-то стоят, одежда на груди нараспах, чтобы остужало ветром; слегка обалделые, с воспаленными глазами, с горящими лицами и гудящими от усталости моселками, мы что-то невообразимое вопим навстречу дороге, и вроде бы крылья вырастают за плечами.

* * *

Осенью пятьдесят восьмого нас, студентов архангельского механического техникума, отправили на Пинегу убирать картошку. Мы, наверное, последние из военной поросли, кто умел запрягать лошадь в сани иль в телегу, в кошовку иль дровни в любое время суток и в любую погоду с той же сноровкой, как позднее, в армии, собирали автомат Калашникова. Сейчас уж мало кто владеет этим навыком, да и упряжи стоящей нет и шорника не сыскать, чтобы изладить её.

Малой-малой шкет, но отхватил ведь в деревенском клубе милую застенчивую голубоглазую девочку на голову выше себя, с русой по пояс косою, уже ночью долго провожал в соседнюю деревню лугами, через топкий лесной ручей, травяным взгорком, облитым густой росою, к серым молчаливым избам, похожим на валуны, выросшие из земли. Уже поздняя заря занималась и по стеклам мазнуло алым, будто в избах уже затапливали печи. Почему именно на меня она положила взгляд, на недоростка? – я так и не догадался спросить, да и мысли такой не приходило. Я даже и не пытался её поцеловать, да и нужды в том не было, ибо души наши согласно токовали, как небесные божьи птицы, и доставляло высшее счастие, будто случайно, касаться пальцами. О чем мы говорили, какую околесицу я городил? – не помню. Туманный жар стоял в голове, и всё происходило, как во сне. Такое чистое чувство навещает лишь в юности, когда наивное сердце полно целомудрия.

Следующим вечером я подманил горбушкой вольную кобыленку, обратал её вместо узды пеньковой веревкой, вскочил и сразу послал в галоп. Братцы мои, никогда после я так не езживал, и дело даже не в той бесшабашности, а в душевном состоянии, которое уже никогда не повторится. Кобыла, часто перебирая копытами, едва касалась земли, она стелилась, словно бы пыталась вырваться из шкуренки и взмыть под небеса. Поставь ей стакан воды на спину, – ни капли бы не пролилось. Нет бы мне, дураку, поостеречься, но я, войдя в раж, лишь нахаживал кобыленку по бокам ременкой, и восторг от скачки проливался из меня каким-то звериным непонятным рыком. А места-то были холмистые, неровные, тропинешка едва угадывалась в спутанной некошеной траве, и в любой миг кобыла могла спотыкнуться на передние ноги, угодить в промоину, ляговину иль завалиться боком. Но отчаянно взыгравшее молодеческое сердце разве знает остерега и здравомыслия? Да куда там. Встречным ветром вышибло из моей головы последний ум. Но, слава Богу, всё обошлось. Я привязал гнедуху возле переклада через темный болотистый ручей, поднялся в горку, постучал в окно крайней избы. Девонька выскочила тут же, наверное поджидала, мы сбежали с холма к ручью, и какой-то бес похвальбы, что так и пасет обычно молодых парней, вдруг вскружил мне голову. «Давай, перенесу через ручей», – сказал я решительно; так хотелось похвалиться силою. Девчушка окинула меня взглядом и без раздумий согласилась. Я поднял её на руки, переклад в две жердины оказался вдруг узким, скользким и шатким. На третьем шаге меня качнуло и мы полетели в ручей. Нет, спутница не ругала, не казнила меня, она лишь мягко смеялась, выжимая подол цветастого крепдешинового платья.

Но я-то, братцы, позора не стерпел и той милой девочки с русой косой по пояс больше никогда не видал. Первая моя любовь прикончилась неожиданно, не успев расцвесть.

* * *

Последний раз я уселся на лошадь в «Ясной Поляне», – поместье великого Льва Толстого. Праправнук писателя Владимир Толстой устроил на просторной луговине скачки. Стройный, с легкими льняными волосенками на просторном черепе, с искрою в улыбчивых глазах, в алой рубахе с косым воротом, словно бы сошедший с фотографии начала прошлого века, этакий лихой гусар, Володя вскочил на жеребца и подал внамет, так что алая рубаха от встречного ветра вздулась на спине пузырем. Вот это наездник, – с легкой завистью подумал я и невольно вспомнил молодость, любовь к скачке и сразу самонадеянно намерился повторить прошлое. Ко мне подвели высокого коня серой масти с кожаным седлом, я долго наискивал ногою стремя, отчего-то ускользающее от меня; видя старания и страдания, друзья подсадили меня, подали в руки повод. У коня были строгие прямые уши и недовольный косящий взгляд, таящий презрение и угрозу. Прежде чем тронуть лошадь, я случайно опустил глаза и вдруг устрашился: так далеко внизу оказалась земля. Спина сразу окоченела, онемела, словно бы в хребтину вставили лом. «Боже мой, как высоко-то. Ребята скорее снимите меня, как бы не продуло», – жалобно вскричал я, иронией скрывая настоящий испуг. Я и не догадывался, что тело мое уже навсегда позабыло настоящую езду; то, чем я тешился когда-то с восторгом, увы, отошло в воспоминания, навсегда осталось в неповторимом прошлом. Друзья помогли сползти с лошади. Скрывая за иронией сердечную грусть, я попросил «подать к моему телу» что-нибудь полегче, поскромнее, чтобы не зашибиться. Смеясь, подвели мохнатого пони, существо необычное и странное для русской земли, с гривою до земли и покорной горбатой мордою, некое подобие конька-горбунка. Я взгромоздился на животинку, ноги мои едва не волочились по земле; азартно «понюгнул» конька-горбунка, тот потрусил лениво, вразвалку, привыкнув возить детей, в брюхе у меня заёкало, будто со своего привычного места соскочила селезенка.

– Ах, ты, волчья сыть, травяной мешок, а ну наддай! – шутейно вскрикивал я во весь голос, попинывая лошаденку каблуками по сытым мясистым бокам. Пони доковыляла, встряхивая меня, до краю выгона, и тут встала, будто каменное изваяние, не обращая внимания на мои покрики и тычки. Лишь однажды обернулась на меня злобновато, раззявила пасть, полную громадных желтых зубов, – де, не дури, мужик, – и занялась стричь осеннюю жестковатую отаву.