Изменить стиль страницы

Как видите, никакой любовной истории. Я хочу сказать, ни на одной сосне на холме не были нацарапаны в сердечке из смолы наши переплетенные инициалы. Когда я думаю о нашей тайной связи с Педро, о наших встречах под сенью сосновой рощи, где он разыгрывал из себя спящего красавца, а я — разбуженную красавицу, я всего лишь вспоминаю свои грезы, которые, чем чаще посещали меня, тем прочнее вписывались в мою память как воспоминание. Нет. Не было никакой любовной истории. Не было каменной стены, за которой мы прятались от взгляда луны, не слышала я слов: «Я люблю тебя!», и мой голос не отвечал: «Я люблю тебя!» Я не испытывала мучительной тревоги, представляя себе, как во время страстного поцелуя его охватывает желание, и тем более не думала о том, как во сне его преследует вид моей груди. Мы все познали сразу, все открылось нам сразу в постели моих родителей, простыни которой в тот день были увлажены их предсмертным потом и нашим потом жизни. Я хранила эти простыни в ящике комода девять месяцев, не стирая, и в день, когда родился мой первенец, завернула в них его. В ту пору я думала, что жизнь продолжается новыми жизнями, всеми жизнями, которые приходят в мир от нашей жизни.

А любовь я постигала понемногу, переживая ее вместе с Педро. Я прошла весь путь от первого крика, крика моей брачной ночи, и пришла к крику, который вырвала из моей груди его смерть. Между этими двумя криками — моя жизнь: Педро Пауча.

В первое время мне не хватало слов, чтобы разговаривать с Педро. Я отваживалась на это только в темноте нашей комнаты, в тепле постели. Он тоже был не из болтливых. Но с той ночи, когда он сделал меня своей женой, он никогда не забывал сказать мне «добрый день» «спокойной ночи». Он придумывал эти слова для меня, я убеждена, и прикладывая свое ухо к моему рту, чтобы, отвечая, я не напрягалась. Я шептала «добрый день» и «спокойной ночи», шептала почти беззвучно, и это было скорее желание, чем слова. А он слушал меня сердцем. Его грудь раздувалась, словно от порывов бури, и ураган его неистовой мужской силы обрушивался на меня. Если бы в это время он не сжимал меня крепко в своих объятиях, я бы наверняка разлетелась на тысячу счастливых кусочков. Но он вовсе не желал этого. Даже наоборот: ему нужна была моя цельность. Та единственная цельность женщины, которая делает ее источником жизни.

Видели бы вы меня — маленькая, словно птичка, и, благодаря стараниям мужа, девять месяцев раздутая. Шар. Раньше длинные косы делали меня как бы выше ростом, а вот собранные в пучок волосы — совсем иное дело. Вся круглая. Когда я спускалась по главной улице на берег, чтобы ждать там возвращения Педро, он обычно был уже там и кричал мне издалека: «Осторожно! Если ты упадешь, то покатишься до самой воды!» Все смеялись. А он добавлял: «Я не хочу терять свою маленькую женушку, а главное, у меня нет времени искать себе другую!» Люди смеялись еще громче, а я становилась пунцовой. Но это от гордости. Я, верно, походила на помидор: круглая, маленькая и красная.

Да, о женщинах… Среди них были такие, кто домогался моего Педро. Вы представляете себе, кого я имею в виду. Нет, не шлюхи, я не то хочу сказать. Шлюх я никогда в глаза не видела. Но другие. Обычные женщины, как вы и я, но они спят с мужьями, которые устали или разлюбили их. Ведь таких сколько угодно. В особенности среди бедняков. Женщины, которым никогда не говорили «доброе утро» или «спокойной ночи» так, чтобы им казалось, будто они впервые в жизни слышат эти интимные слова, связывающие их с мужем тайными узами, слова, которые не имеют ничего общего с «добрым утром» и «спокойной ночью», которые произносят машинально. Женщины истосковавшиеся. Женщины, которые никогда не знали таинства супружеской постели, которым она приносила лишь страдания.

Они домогались моего Педро. Они, как и я, спускались к причалу, чтобы встретить своих мужей, сыновей, отцов, братьев, но их первое приветствие предназначалось Педро Пауче. Одно слово или мимолетный взгляд. Я делала вид, будто ничего не вижу, ничего не слышу, строила из себя наивную дурочку и лишь смотрела в глаза своего Педро, чтобы на лету поймать образ, который они отражали. И там всегда была я, мое лицо, мои прежние косы или пучок, который я стала носить потом, моя голова под его взглядом на белой подушке, мои груди, которые он жадно ласкал губами, словно задыхаясь от жажды.

Ни одна женщина не смогла понять его любовь ко мне. Как мужчины, не знаю. Я никогда не смотрела в их глаза. Просто не нуждалась в ином прибежище, кроме взгляда Педро Паучи.

Я рассказываю все это не из мелочности. Я от души жалела других женщин. У меня уже было свое место в жизни. Я звалась Аной Паучей. И ждала ребенка, который должен был стать плотью от плоти нашей и тоже занял бы свое место в жизни. Дети были и у других женщин. Но мне казалось, что это дети только их, а не общие с их мужьями. Будто мужья здесь оказывались не при чем. Я же, которая вырвала из своего сердца бога, отказалась поклоняться ему, считала это святотатством. Эти женщины порождали смерть. Они не были столь щедры, чтобы наделять жизнью. Они рожали на свет детей без корней, одиноких.

За несколько дней до рождения моего первенца, которому было предназначено, как и двум другим, продолжить род Паучей, восходящий к первооткрывателем Америки, Педро начал по ночам покидать нашу постель, когда думал, что я уже сплю. Я не осмелилась ни о чем спросить его. Я говорила себе, что и впрямь не так уж приятно для мужчины спать рядом с женщиной, которая потеет, стонет, когда ее ребенок ворочается, с женщиной, которая позволяет усталости сковать себя и уже едва отвечает на «спокойной ночи» любви и на «доброе утро» надежды. Но я страдала.

И зря. Он покидал нашу постель лишь из любви ко мне. Все его помыслы были только обо мне. Он мастерил для меня ожерелье из кораллов. Мое первое женское украшение, которое он сам надел мне на шею за несколько часов до рождения Хуана, моего старшенького. Я была так счастлива, что даже не смогла заплакать. Ни сказать ему спасибо.

Хуан Пауча, мой первый сын.

В тот день, когда перед крещением его имя записали в мэрии в соседней деревне, я осознала, что становлюсь наконец владелицей имени Пауча, которое как бы прилепилось ко мне, но до сих пор по-настоящему мне не принадлежало. Как невозвращенный долг, с которого даже не платят проценты. Теперь это имя любви было одето моей кожей, напито моей кровью. Я выплачивала долг. Отныне это вскормленное моей собственной жизнью имя будет жить, неся в себе приметы моего рода. В нем что-то увековечится от моих отца и матери — возможно, ревность отца и простодушная мудрость матери, любовь отца к морю и матери — к земле, а может, их взгляд, их улыбка. Этот новый Пауча, Хуан Пауча, не был Педро Паучей, он был человеком, которого ждут и который волен остаться или уйти, жить или умереть независимо от нас. Но в жизни и в смерти этого нового Паучи, первенца моей крови, всегда была бы частица моей жизни и моей смерти. Из-за этого я ненавижу войну, ведь она порушила мои права. Она надругалась над ними. Она сделала меня большей беднячкой, чем я была до замужества. Мой живот разрешался ради жизни по праву и по долгу. Этот добровольный порыв война превратила в бесконечную смерть.

Вот почему, люди добрые, Ана Пауча — так когда-то звали ту, что с вами разговаривает, — ненавидит войну.

Война пришла, не постучавшись в мою дверь, и унесла моих четверых мужчин Пауча. Война обрекла меня на самый худший вид бедности: на вдовство. Лишила мужа и детей. Не удивляйтесь, если вы вдруг увидите, как я плюю. Теперь вы знаете на что.

У моего старшего сына Паучи, у Хуана, был дружок, которого звали Хусто. Они вместе росли, вместе играли, ходили в море, вместе бегали за девушками. Когда я встречала его, он улыбался мне и очень почтительно желал доброго утра, как и должно при встрече с матерью друга. Его отец не был республиканцем, как мой Педро, но они все же не плохо ладили друг с другом. Любили перекинуться словцом, поговорить о море, какое оно нынче, спокойное или бурное. Война отправила Хусто и его отца на фронт по одну сторону его линии, а четверых Паучей — по другую. Уж не пули ли Хусто и его отца убили моих Паучей? Кончилась война, и эти двое вернулись в деревню. Живыми. Победителями. Однажды во время своего долгого траура я встретила Хусто. И спросила его: «Так из чьей же винтовки, твоей или твоего отца? Или из обеих сразу?» И этот победитель вместо ответа плюнул на землю прямо мне в ноги. Вот с этого-то плевка я и стала для всех Аной-Красной. И все из-за войны. Стала позором деревни. Ужасом для всего живого. При моем появлении закрывали двери. Науськивали на меня собак. Если ко мне и обращались, то только затем, чтобы обозвать меня Красной. Моя лодка тоже стала лодкой, которая принадлежит Красной: ее не следовало брать внаем, не следовало покупать. «Анита — радость возвращения» в конце концов стала такой же, как и я, — прогнившей, никому не нужной.