Хименес, не отрываясь от еды и пива, засмеялся и закивал согласно.
– Это правда, – подтвердил он, – в земле мало что есть, па и получить от нее трудно.
– Значит, дон Лотарио, вы считаете, что земля вся изучена?
– Вдоль и поперек, Мануэль. Еще, пожалуйста, креветок.
Они курили, когда Хименес Пандорадо пришел сообщить, что машина есть.
И они поехали – Хименес рядом с шофером, а оба томельосца – сзади.
Машина привезла их к дверям старинного дома на улице Аугусто Фигероа. Они вошли в сырой, с облупившимися стенами, плохо освещенный подъезд; в привратницкой светловолосая девушка читала комиксы. Они поднялись по широченной пологой лестнице. На площадке каждого этажа стояла старинная скамья лакированного орехового дерева, которая словно приглашала отдохнуть или присесть побеседовать. Из-под облупившейся краски цокольного этажа проглядывали остатки модернистской росписи, точно виньетки в книге Рубена Дарио «Шутки судьбы». Эти рисунки и цвета конца прошлого века выступали как бы для того, чтобы утереть нос снобам, которые сейчас на плакате заново открывали ранее открытое.
На площадке второго этажа Хименес попросил ключ и, не раздумывая долго, отпер дверь. В прихожей на них пахнуло холодной сыростью. Зеркало на черной консоли было покрыто черно-зелено-золотистыми оспинами. Время разъело ртуть и выступило смертоносной сыпью. Лицо выглядело в зеркале постаревшим, в гнойных язвах, как само зеркало. К тому же оно удаляло отражение, словно отбрасывало его вглубь. И трое мужчин в зеркале как бы задумались в глубине уходящего вдаль узкого переулка.
Хименес выступил вперед, зажег свет и открыл двери. Квартира была огромная. Пахло затхлым. Большие комнаты с высокими окнами, широкими балконами и толстыми стенами. Все тут было в духе последней трети прошлого века – не обыденно, но без роскоши, без напыщенности и без особых излишеств. Видно было, что каждый предмет, каждый стул находятся на этом месте с незапамятных времен. На изъеденных временем коврах – пятна старого-престарого солнца, потускневшей сангвины и белесой лазури. Кружевные накидки и подушки немного скрадывали эти осенние тона. В огромной столовой на мебели – серебряные пластинки с гравировкой (наверняка свадебный подарок времен королевы-регентши); натюрморты из птиц и фруктов цвета потускневшей меди. Написанные маслом портреты: кавалеры с бородками, крестами или орденской лентой поверх сюртука и печальные сеньоры с лицами Пречистых дев. Фотографии священнослужителей, сраженные светом и нескромными взглядами. В алькове – непомерно высокие ночные столики, чудовищные зеркальные шкафы, населявшие комнаты толпами призраков; в глуби не – закрытые портьерами двери. Распахнутые, словно объятия, зеркала туалетных столиков, на которых – флаконы цвета крови. Патетические фигуры распятого Христа. Умывальники с умывальными тазами и кувшинами, расписанными зелеными и желтыми ветками. Словно черные позвоночные хребты – подставки для обуви. Под самым потолком – часы. Резные карнизы, а на них – обвисшие шторы из Дамаска и потертого бархата. И кабинет с широкими до потолка полками, уставленными книгами по юриспруденции и переплетенными подшивками журналов. На свободной от полок стене – почетные звания, дипломы в рамках, витрина с эфемерными медалями и крестами, цветом похожими на извлеченный из земли гроб.
Шкафы и комоды были заперты на ключ, который сестры, выходя из дому, наверняка уносили с собой.
У квартиры был такой вид, будто все тут умерли в одночасье. Будто никто больше не придет сюда открывать шкафы, вытряхивать коврики, лежащие у кровати, заводить граммофон из пальмового дерева, мыться в ванне длиною в полтора человеческих роста и цветом как яичный желток, вытаскивать жаровню и надевать ночные рубашки в цветочек, копошиться за швейным столиком с зеленой подушечкой для игл, греметь цветочными горшками и лейками в чулане, выставлять рождественские фигурки, пересчитывать кольца, просматривать поминание в молитвеннике, притрагиваться к ручкам дверей или же включать в гостиной новый телевизор, покрытый кружевной салфеточкой, бывшей в моде в те времена, когда танцевали польку. Хименес обратил внимание друзей на фотографии, которые представляли сестер Пелаес в различных возрастах. Такие одинаковые, всегда вместе, с вечной улыбкой – на одну сторону, ничем не примечательные коротышки, и руки у них, наверное, всегда ритмично двигались. Плинио с доном Лотарио узнали их сразу же, перекинулись словом и задержались перед официальной фотографией дона Норберто Пелаеса и Корреа в мантии, судейской шапочке и с толстенным сводом законов в правой руке. Должно быть, он сфотографировался сразу по получении диплома. На другом, более позднем снимке – очевидно, он уже был нотариусом в Мадриде – дон Норберто с супругой и двумя дочерьми стоял на томельосской площади у фонтана.
– Как сейчас вижу, – сказал дон Лотарио, – идет по Пасео-дель-Оспиталь под руку с женой, белокурой такой, а впереди – девочки, тоже под ручку, и смеются… Сеньора-то сама из Басконии – широкая в кости, полногрудая, но длинноногая, а кожа – шелковистая. Дон Норберто – из Мадрида.
– А вот про него не скажешь, что широк в кости, – пошутил полицейский Хименес. Потом показал на фотографию, которая стояла на столе в кабинете.
Дон Лотарио подошел поближе: на фотографии супруга дона Норберто, совсем еще молодая. И внизу подпись: «Норберто от Алисии».
– Да, это она.
Над креслом у письменного стола – чудовищный портрет маслом самого дона Норберто.
Они осматривали квартиру, время от времени обмениваясь короткими замечаниями или вспоминая что-то по ходу дела, пока наконец Хименес не поглядел нетерпеливо на часы и не сказал:
– Ну ладно, сеньоры, мне надо идти. Как заметил комиссар, все в ваших руках. Вот ключи от квартиры и список всех произведенных по этому делу расследований. Я в любой момент к вашим услугам. Надеюсь, вам быстро удастся найти следы этих красных, рыжих – или как вы их там называете – близнецов.
И без лишних слов протянул им руку и поспешил прочь.
Когда они остались одни, Плинио сказал:
– Пошли в гостиную, по-моему, я видел там электрический камин, а то меня в этом погребе начинает знобить.
Они погасили свет и пошли в гостиную. Проходя мимо телефона в коридоре, Плинио захватил телефонную книгу.
Они включили камин, настольную лампу и уютно устроились за столом. Закурили сигареты, и Плинио, затянувшись и водрузив на нос очки, со свойственной ему неторопливостью принялся листать телефонную книгу. Судя по списку, который дал им Хименес, сделано было мало, да и то, что попроще.
Ветеринар, надвинув шляпу на самые брови и зажав в углу рта сигарету, оглядывал комнату, самую маленькую в квартире, но где, без сомнения, главным образом и проходила неяркая и одинокая жизнь рыжих сестер. По словам Хименеса, у них была всего одна служанка, которая приходила через день, чтобы постирать и убрать квартиру. Остальное же время несчастные сиротки, дочери нотариуса, проводили одни, как сообщила комиссару служанка сестер, которая первая обнаружила, что обе ее старые госпожи исчезли.
Друзья обратили внимание на то, что в этой комнате на самых видных местах по стенам были развешаны в рамках маленького и среднего размера фотографии родственников и друзей. Словно бы затем, чтобы перед глазами всегда было то, что составляло главную и лучшую часть их жизни.
Пока Плинио был занят телефонной книгой, дон Лотарио внимательно, одну за другой, рассматривал фотографии. Многие совершенно потускнели. Очень скоро они выцветут окончательно и превратятся в желтые кусочки картона, на которых не будет ни лиц, ни пятен. Дон Лотарио пробегал взглядом по лицам незнакомых ему людей и думал о том, что образы умерших выцветают и тускнеют в памяти друзей и родственников вот так же, как эти фотографии. И приходит день, когда ни в умах, знавших нас, ни в сердцах, нас любивших, не остается о нас никаких воспоминаний. Потом поделят наши бумаги, мебель и одежду, перестроят кладбищенскую нишу, освобождая место для других, разобьют могильную плиту – и все то, что было нашей жизнью, составляло смысл нашего присутствия на земле, наши слова и манеры станут пустым звуком, будут так далеко от жизни, словно бы мы и не рождались на свет. Ему вспомнилось: когда перебирали полы в зале у них дома, на обратной стороне одной из старинных мраморных плит, которая когда-то, видимо, была могильной плитой, обнаружили надпись: «Хусто Мартинес Ло… (1802–1837)». Это открытие не давало ему покоя, и он несколько месяцев расспрашивал в селении обо всех Лопесах, Лобесах и Лоренсо. И обо всех Мартинесах, и Хусто Мартинесах – не сыщется ли хозяин имени, которое он и его недавние предки топтали в течение всей жизни. Но так ничего и не дознался. Потому что церковный архив сожгли в гражданскую войну, а архив гражданский такие давние времена не охватывает. «Неужели же, – говорил он себе, – этот Хусто Мартинес Ло… прожил на этой грешной земле тридцать пять лет и не оставил о себе никаких воспоминаний?»