Изменить стиль страницы

Заметивши, что закуска была готова, полицмейстер предложил гостям окончить вист после, и все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах начинал уже давно приятно щекотать ноздри гостей, и Собакевич, несмотря на свою неподвижную и неуклюжую наружность, весьма часто заглядывал в дверь и уже оттуда наметил осетра, лежавшего в сторонке на большом блюде. Гости, потирая руки, приблизились с выражением удовольствия и, выпивши по рюмке, начали каждый, как говорится, обнаруживать свой характер: кто на икру, кто на семгу, кто на сыр. Но Собакевич, оставив без внимания все эти мелочи, пристроился к осетру и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал всего осетра, так что гости, когда вспомнили об осетре и подошли к нему с вилками, то увидели, что на блюде лежали только голова да хвост. Отделавши осетра, Собакевич сел в кресла и уж больше не пил, не ел, а только жмурил и хлопал глазами. Городничий не любил жалеть вина. Первый тост был выпит, как читатели без сомнения догадаются, за здоровье нового херсонского помещика, на что Чичиков отвечал с выражением истинной признательности. Потом пили за процветание всегдашнее земель его и деревень, составленных из новых поселенцев. Потом за здоровье будущей жены его, красавицы, что сорвало приятную улыбку с уст нашего героя. В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно. Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнося в излиянии сердечном: “Душа ты моя! Маменька моя!” и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: “Ах ты такой и эдакой Камаринской мужик”. После шампанского раскупорили венгерское, которое еще более придало духу и развеселило общество. Об висте решительно позабыли. Спорили, кричали, не слушая один другого. Герой наш никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя настоящим херсонским помещиком, приглашал к себе в деревни, даже начал читать Собакевичу какие-то любовные стихи, на которые тот хлопал только глазами, сидя в креслах, потому что вина хоть и не пил, но после осетра чувствовал сильный позыв ко сну. Чичиков смекнул сам, что начинал уже слишком развязываться, попросил экипажа и на прокурорских дрожках уже доехал к себе в гостиницу, где долго еще вертелись у него на языке херсонские деревни. Селифану собственно устно он дал приказание немедленно собрать налицо всех купленных крестьян для того, чтобы сделать лично всем поголовную перекличку. Селифан слушал, слушал долго и молча вышел из комнаты, сказавши Петрушке: “ступай раздевать барина”. Петрушка тот же час принялся стаскивать с него сапоги и показал такое усердие, что чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина, но, однако ж, сапоги были, наконец, сняты; барин разделся, как следует, и поворочавшись[слушал долго и потом, раздевши барина, молча вышел из комнаты, а барин, поворочавшись] несколько времени на постели, которая скрыпела и рыпела немилосердо, заснул совершенно херсонским помещиком. А Петрушка между тем вынес на коридор панталоны и фрак брусничного цвета с искрой, который, растопыривши на деревянную вешалку, начал бить его хлыстом и щеткой и напустил пыли на весь коридор. Готовясь уже снять его, он взглянул с галлереи вниз и увидел Селифана, который возвращался из конюшни. Они встретились взглядами и как будто чутьем поняли друг друга. [“А Петрушка ~ друг друга” вписано. Дальше до конца гл. VII печатается по тексту, написанному на листе, хранящемся отдельно от ПБЛ3.] Барин де храпеть теперь будет не на шутку, а потому им можно будет и пойти кое-куды. Петрушка тот же час, отнесши в комнату фрак и панталоны, сошел вниз, и оба пошли вместе, не говоря друг другу ни слова о цели путешествия и болтая совершенно о постороннем. Прогулку сделали они недалекую, именно перешли только на другую сторону улицы к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в потемневшую стеклянную дверь, ведшую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких, и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах, и просто в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели. Что[Далее начато: они там] делали там Петрушка с Селифаном, бог их ведает; но вышли они оттуда через час, взявшись за руки, и молча оказывали друг другу большое внимание и участье, поминутно предостерегая и оберегая от всяких углов. Рука в руку[Вместо “углов. Рука в руку”: углов, также рука в руку] и не выпуская друг друга, они целые четверть часа взбирались на лестницу и, наконец, одолели ее и взошли. Петрушка тот же час лег на низенькую кровать свою и невздоль, а впоперег, так что ноги его упирались в пол. Селифан лег и себе тут же, таким образом, что голова его поместилась[голова его пришлась] у Петрушки на брюхе, позабывши о том, [позабывши вовсе о том] что ему следовало спать вовсе не здесь, а в[Далее начато: конюшне близ лошадей и] людской, бывшей внизу, а может быть даже и в конюшне, близ лошадей. Оба заснули в ту же минуту и завели храпенье и пенье совершенно неслыханного рода, [пение на все возможные ноты, какие без сомненья не употребляются ни в какой музыке] на которые барин из другой комнаты отвечал особенным[тоже отвечал каким-то особенным] носовым свистом. Скоро вслед за ними угомонилось всё, и вся почти гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден был еще свет, где жил какой-то приехавший из Рязани поручик, по-видимому большой охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз он подходил к постеле с тем, чтобы их скинуть, но никак не мог: сапоги были очень увлекательны. И долго еще подымал он ногу и обсматривал весьма тщательно мастерски стачанный каблук. Наконец, и там погасла свечка, и всё уснуло.