Изменить стиль страницы

Скотчи тем временем кивает мне, а я киваю в ответ. Мне хочется сказать что-то такое, что бы всех нас развеселило, но ничего не приходит в голову. Мозги ворочаются так медленно и с таким трудом, словно они заржавели.

Так и не сказав ни слова, я снова ложусь и начинаю выбирать насекомых из бороды. Покончив с этим, я зарываюсь в солому. Приносят рис и воду, и мы жадно глотаем. Темнеет, и нами овладевает безотчетный страх. Только доносящиеся снаружи звуки напоминают о том, что где-то есть и другой мир.

Дни идут. Погода начинает меняться. Все чаще выпадают дожди, и пол в камере буквально сочится сыростью (как будто у нас и без этого было мало неприятностей). У Скотчи начался кашель, его натужное перханье не дает нам спать. Фергал и я думаем, наверное, об одном и том же: Скотчи будет следующим. Просыпаясь утром, мы ждем, что он начнет харкать кровью, но ничего не происходит; напротив, Скотчи выглядит даже бодрее, чем накануне. Весь день он не разговаривает — бережет горло, и к ночи кашель ослабевает.

— Как ты нас напугал, дружище! — шепчу я в темноте. — Мы уж думали — ты подцепил холеру или, скорее всего, СПИД или триппер.

Скотчи не отвечает, но я чувствую, что он улыбается. И засыпаю. Ночью мне снова снятся плохие сны. Наступает еще один день, как две капли воды похожий на предыдущий. Кашель у Скотчи окончательно проходит, и мы рады тому, что наше положение не стало хуже, поскольку об улучшении говорить не приходится. С каждым днем мы слабеем все больше — сказываются недоедание и понос, и я знаю, что это не может продолжаться бесконечно.

Но что мы можем поделать, кроме как беречь силы и надеяться на перемены к лучшему? Конечно, это чистой воды микоберизм,[32] но мои мозги настолько отвыкли работать, что ни на что другое я уже не способен.

В один из дней я вдруг решаю, что сегодня мой день рождения. Я в этом уверен, но я ничего не говорю ни Скотчи, ни Фергалу. Я просто сижу и думаю о том, что моя юность осталась позади. И именно в этот день, а точнее — ночью, я мысленно возвращаюсь в те края, где все начиналось.

Интересно, похожа ли память на дневник или судовой журнал? Можно ли записать в нее имена и лица, а потом, много лет спустя, заново перечесть страницы былого? Большинство специалистов однозначно ответят — «нет». Ненужное выпадает из памяти. Ведь она — не видеокамера, не компьютер и не регистрационная книга. Но правда ли это? Как в таком случае объяснить, что я прекрасно помню все подробности, все запахи, все диалоги?

Все это здесь, у меня в голове.

Ей-богу.

Где ты, старший брат? Где вы, мама и папа? Но даже если вы уже ушли из нашего мира, вы все равно существуете — пусть даже только в этих моих грезах наяву. Я вижу вас, вижу все, что было…

Мои глаза закрываются. Все готово. Воспоминания о часах и днях спрессованы в один миг, в несколько кратких секунд. Будущее, настоящее, прошлое…

Я помню! Пи-Джей прячется под сараем. Дэви Куинн. Миссис Миллер. Состриженные вихры, кружась, сыплются на пол. Все воспоминания спрессованы в одно. Странно, что большинство из них группируется вокруг праздников — Иванова дня, праздника окончания полевых работ, Рождества, святого причастия… Впрочем, нет, не странно; просто для меня праздники — самое трудное время. Взять хотя бы прошлогоднее Рождество в Европе, или еще более давнее Рождество, которое я встречал на голых, узких, темных улочках родного города, или Рождество, которое еще только грядет…

Дождь барабанит в окно, тянет по стеклу свою бесконечную туманную сказку. От кухонной плиты тянет запахом горящего торфа. Зима — ив моих воспоминаниях Белфаст похож на город, который только что поднялся со дна залива.

Пи-Джей сидит под сараем. Он прячется. Впрочем, Пи-Джей предусмотрительно захватил с собой игрушки. Я вижу в темноте тусклые движущиеся пятна — это светящаяся краска на игрушечных солдатиках. Пи-Джей играет в противопехотные мины, и пластмассовые тела летят во все стороны от места воображаемого взрыва. Брат старше меня на три года, но я выгляжу серьезнее и взрослее, к тому же я давно предпочитаю «экшнменам» конструктор «Лего». Предпочитаю, впрочем, не по своей воле. Мы с Пи-Джеем как-то поспорили, что я сумею сделать из простыни настоящий парашют, который позволит мне спрыгнуть с крыши прачечной в сад на заднем дворе и не покалечиться. Я проиграл, и мне пришлось отдать своих «экшнменов» брату.

Да, я помню…

Пи-Джей прячется под сараем, и мне тоже хочется спрятаться. Некоторое время я раздумываю, как поступить — удрать в поле или забраться под кровать в нашей спальне. Последнее, однако, означает, что придется подниматься наверх, а это нежелательно, потому что дедушка бродит в пижаме по коридору второго этажа, разыскивая свои зубы и невнятно матеря премьер-министра, папу (не моего, а римского) и — иногда — кайзера Вильгельма.

Дедушка…

Я могу, разумеется, пойти домой к Дэви и попросить там политического убежища (и, если удастся, выпросить у его родителей еще один обед). Его отец и мать прятали бы меня хоть до ночи, если бы могли. Мне порой кажется, что они любят меня больше, чем собственного сына, потому что хоть я и протестант, я всегда говорю «спасибо», «пожалуйста» и называю Ширли «миссис Куинн», хотя все мы отлично знаем, что на самом деле она Дэви-ному папе никакая не жена.

Сидя перед телевизором, по которому показывают мультик про Флинтстоунов, я все еще раздумываю, как мне поступить, когда дверь гостиной отворяется.

Входит мама с фунтовой банкнотой в руке. Она кажется мне очень красивой и молодой.

— Это зачем? — спрашиваю я, неумело притворяясь, будто ничего не понимаю.

— Ты отлично знаешь — зачем. А сейчас будь добр — сходи и найди своего брата.

— Я не знаю, где он, — предпринимаю я неуклюжую попытку солгать.

— Не знаешь?

— Нет.

— А если я подарю тебе десять пенсов?

— Ты хочешь, чтоб я продал собственного брата за какие-то паршивые десять пенсов?!

— Дело твое.

Монетка лежит у нее на ладони решкой вверх. Это те самые десять пенсов, которые испоганили «временные». Прямо поверх профиля королевы выштампован большой крест.