Изменить стиль страницы

— Клянусь пресвятой девой, это истинная правда, — говорила мельничиха Чуча. — Доминго все рассказал, как на духу. Когда молодой джентльмен прибыл в сопровождении этого американца, провожатый был ему не ровня, сами понимаете, вот и хотел уехать без приказу. И тут к нему подходит наш маленький идальго. «Вы забыли испросить у меня разрешения», — говорит. Этот американец думал уладить все просто с таким малышом и дает ему золотую монету в двадцать песо. Маленький идальго берет ее вот так и говорит: «А! Вы хотите передать через меня деньги слугам моего брата», — и бросает монету Доминго, да гордо так, по-благородному.

Но всеобщим любимцем в «Эль Рефухио» Кларенс стал благодаря своей редкостной простоте, искренности и склонности к живописному безделью, говорившему скорее о рассеянной мечтательности, нежели о грубой праздности, да, пожалуй, благодаря умению отлично ездить верхом. На исходе третьего года дон Хуан убедился, что этот неискушенный четырнадцатилетний бездельник научился лучше управлять ранчо, чем он сам; что необразованный юнец из захолустья проглотил почти все книги в его библиотеке, отважно переваривая все подряд. Кроме того, он понял, что, несмотря на поразительную независимость во всех своих поступках, Кларенс непоколебимо верен своим принципам, и, хотя не ищет — да и сам не выказывает — сентиментальной привязанности и не подчеркивает их родственных уз, он тем не менее горячо предан интересам своего двоюродного брата. И если сначала он мелькал в доме, как солнечный зайчик, ускользающий и незаметный, то теперь он стал для своего благодетеля необходим как воздух.

И все же Кларенс был удивлен, когда однажды утром дон Хуан вдруг спросил его с тем же смущением, что и при их первой встрече, «каким делом он намерен заняться». Это показалось мальчику тем более необычным, что его родич, как большинство людей непрактических, до сих пор старательно избегал разговоров о будущем. Возможно, это объяснялось либо обеспеченностью, к которой он привык, либо опасениями и неуверенностью. Как бы то ни было, но дон Хуан вдруг изменил своей всегдашней невозмутимости, и это расстроило его самого не меньше, чем Кларенса. Мальчик ощутил это так остро, что, не отвечая на вопросы и тщетно стремясь припомнить, не совершил ли он какой-нибудь проступок, спросил, как всегда, напрямик:

— А что случилось? Я в чем-нибудь провинился?

— Нет-нет, — торопливо заверил его дон Хуан. — Но, видишь ли, пора тебе подумать о будущем или по крайней мере готовиться к нему. Я хочу сказать, тебе нужно учиться систематически. Надо поступить в школу. Конечно, это жаль, — добавил он с досадой, как бы забыв в своем нетерпении о присутствии Кларенса и размышляя вслух. — Как раз теперь, когда ты становишься мне полезен и оправдываешь свое нелепое положение здесь и весь этот идиотизм кончился… Нет, я что хочу сказать, Кларенс, — перебил он себя, видя, что мальчик стал бледен, а глаза у него потемнели, — я хочу сказать, видишь ли, это просто смешно, что я не отдаю тебя в школу, хотя ты уже большой, и пытаюсь учить тебя сам. Разве ты сам этого не понимаешь?

— Значит, по-вашему, это смешно, — сказал Кларенс упрямо.

— Я хотел сказать, что это я смешон, — торопливо поправился дон Хуан. — Ну, да ладно, ладно! Не будем больше об этом. Завтра поедем в Сан-Хосе и поговорим с отцом-директором колледжа иезуитов, он тебя сразу примет. Это прекрасный колледж, и ты всегда будешь поблизости от нашего ранчо!

На этом разговор кончился.

Боюсь, что первой мыслью Кларенса было убежать. Немногое способно потрясти бесхитростную душу сильнее, чем внезапная возможность увидеть себя чужими глазами. Бедный Кларенс, сознававший только, что он предан интересам своего родича и верен своим обязанностям, как он их понимал, вдруг словно прозрел и увидел, что его положение «смешно». Днем, печально скитаясь по пустынным холмам, и ночью, в бессонном одиночестве своей комнаты, он много думал и решил, что его родич прав. Он поступит в колледж; будет учиться упорно — так упорно, что скоро, очень скоро сможет сам себя прокормить. Проснулся он в хорошем настроении. Счастлива молодость, для которой принять решение и исполнить его кажется одинаково простым.

На другой день он уже был в колледже, где ему предстояло жить и учиться. Положение дона Хуана и его испанские пристрастия обеспечили его родственнику благосклонный прием; но от Кларенса не укрылось, что отец Собриенте, директор колледжа, иногда поглядывает на него с задумчивым любопытством, и мальчик заподозрил, что дон Хуан просил директора быть к нему особо внимательным, к тому же священник время от времени спрашивал о его прошлом таким тоном, что мальчик боялся, не начнутся ли снова расспросы о его отце. А вообще говоря, это был тонкий, образованный человек; но Кларенсу, склонному, как и полагается в его возрасте, смотреть на все критически, он представлялся прежде всего священникам с большими руками, чьи мягкие ладони словно подбиты добротой, а ноги, тоже большие, в удивительно бесформенных башмаках из некрашеной кожи, казалось, бесшумно подминают — вместо того чтобы грубо растоптать — препятствия, возникающие на пути юного ученика. На дворе, в уединенных галереях, Кларенс порой чувствовал у себя на плече ласковую тяжесть его отеческой руки; в полуночной тишине дортуара ему часто казалось, что он слышит мягкий шелест шагов и шумное, хоть и приглушенное дыхание своего грузного наставника.

С однокашниками он поначалу ладил не слишком; то ли они думали, что он лезет в любимчики, то ли сами невзлюбили его за независимость и замкнутость, которая объяснялась тем, что он рос среди взрослых; то ли просто почуяли в нем чужака — трудно сказать, только вслед за жестокими насмешками дошло и до драки. И тут оказалось, что этот мягкий и застенчивый юноша умеет постоять за себя самым решительным и грубым образом, награждая своих противников ударами и пинками и, в нарушение всех школьных правил драки, пренебрегая великолепными традициями и обычаями, о которых понятия не имел, попросту отколотил нескольких своих сверстников, чаще всего без всяких церемоний. Ввиду чрезвычайности положения одному из старших поручили поставить этого желторотого дикаря на место. Вызов был брошен и принят Кларенсом с быстротой, удивившей его самого. Его противником был восемнадцатилетний малый, намного сильнее и искуснее его. Первым же ударом он разбил Кларенсу лицо в кровь. Но это кровавое крещение, к испугу зрителей, произвело в мальчике мгновенную и отнюдь не благочестивую перемену. Набросившись на противника, Кларенс вцепился ему в горло, как зверь, и, обхватив его за шею, начал душить. Он словно не чувствовал ударов, сыпавшихся на него, и в конце концов поверг ошеломленного натиском противника наземь. Поднялась суматоха, и, чтобы разжать хватку Кларенса, пришлось срочно позвать чуть ли не десяток учителей. Даже после этого он снова рвался в бой. Но противник его уже исчез, и с этого дня Кларенса никто больше не трогал.

Сидя в лазарете перед отцом Собриенте, распухший и забинтованный, все еще словно бы глядя на мир сквозь мрачную кровавую пелену, Кларенс почувствовал мягкую тяжесть руки священника на колене.

— Сын мой, — ласково сказал священник, — ты не принадлежишь к нашей вере, иначе я счел бы своим правом потребовать, чтобы ты мне исповедался. Но как доброму другу, Кларо… как доброму другу, — повторил он, потрепав мальчика по колену, — скажи старому отцу Собриенте только одно, прямо и откровенно, как всегда. Неужели ты не боялся…

— Нет, — ответил Кларенс упрямо. — Завтра я ему еще задам.

— Успокойся, сын мой! Не о нем я спросил тебя, а о чем-то более серьезном и страшном. Неужели ты не боялся… — Он помолчал и вдруг, пронизав своими ясными глазами всю душу Кларенса, до самых глубин, добавил: — …самого себя?

Мальчик встрепенулся, вздрогнул и расплакался.

— Ну вот мы и нашли настоящего врага, — мягко сказал священник. — Превосходно! Теперь с божьей помощью, мой маленький воин, мы будем бороться и победим его.

Пошел ли Кларенсу на пользу этот урок или же с тех пор, как он показал себя, это уже не могло повториться, но только происшествие было вскоре забыто. Ни с кем в школе Кларенс не дружил и не откровенничал, и для него не имело никакого значения, боятся ли его, уважают или же просто относятся к нему с лицемерным подобострастием слабых перед лицом силы. Так или иначе, ничто не отвлекало его от учения. Два года он читал все без разбора и уже знал многое такое, что совершенно избавило его от робости, неловкости и скуки начинающего. Обычная его сдержанность, которая была вызвана скорее нелюбовью ко всему показному, чем неуверенностью в себе, обманула его наставников. Благодаря смелости и уму, над которым никто никогда не властвовал и который не хранил на себе следов прежних влияний, его успехи, довольно поверхностные, представлялись чудом.