На собрании я изложила то, что стало происходить в поликлинике с приходом Чернявского и привела факты, доказывающие его нечестность, и то, что по его вине страдают больные. Я просила всё сказанное занести в протокол собрания, что и делалось. Все слушали очень внимательно. Я закончила свою речь. В кабинете стояла гнетущая тишина, как будто все перестали даже дышать – так было тихо. Я ждала, ждал Чернявский – коллектив не подавал признаков жизни.
– Есть ли какие вопросы? – хладнокровно спросил Чернявский, как будто не о нём была речь.
В ответ – гробовое молчание.
– Занесли ли всё в протокол? – спросила я.
– Занесли.
– Переходим к следующему вопросу. На повестке собрания… – спокойно продолжал заведующий собрание по текущим вопросам.
Такого я никак не ожидала. Я предполагала, что все зашумят, начнут переговариваться хотя бы друг с другом. Такой ропот и даже гвалт всегда был, когда нас давили сверху какими-то новыми требованиями. Оказывается, им была небезразлична только своя жизнь, свой заработок, а жизнь больных была безразлична. Я проработала с ними уже 20 лет и ни с кем не поссорилась, так как воевала только с начальством и старшей медсестрой. Я была всегда вместе со всеми, когда устраивали юбилеи, когда встречали Новый год в лесу, отдыхали на зелёной, ездили на экскурсию. Я фотографировала всю нашу жизнь и дарила всем фотографии. Меня считали хорошим диагностом, приводили ко мне всех своих родственников, молодые врачи консультировались по терапевтическим болезням. Я считала себя частью этого дружного в отдыхе коллектива, считая всех подобными себе, но моё выступление никто не поддержал. Оказывается, я не знала их.
После собрания я спросила Нину Ивановну Юрову, почему она, будучи участницей этих событий, промолчала.
– А меня никто не спросил, – ответила она, не смущаясь.
Так ответила моя подруга, которая писала замечательные стихи, которую я считала чутким и отзывчивым человеком.
Я уважала очень умного рассудительного врача Галину Васильевну Семенникову. С ней всегда было очень интересно беседовать, но она отреагировала на моё возмущение ещё более странно: "А что здесь особенного, Светлана Фёдоровна?"
Выходило, что поведение заведующего было нормальным явлением, а я была, не как все люди – "Белой вороной". Как страшно быть "не как все люди", быть "не от мира сего". Такие несут в своих генах печать шизофрении, и в конфликтных ситуациях у таковых развивается болезнь. Всё это время Чернявский хладнокровно добивал меня, срывая врачебную работу ради раздутой, как мыльный пузырь, всеобщей диспансеризации, демонстративно подчёркивая важность оформления документации. Кроме этого, в амбулаторных картах он писал диагнозы, противоположные моим, указывая своё громкое звание магистра. В это время у меня умер больной из-за отказа в медицинской помощи; врачи ставили ложный диагноз Пиголкиной Татьяне, убивающий её; на комбинате начальники безнаказанно издевались над рабочими. Работать было невыносимо
Я поняла, что плетью обуха не перешибёшь. Одна, без коллектива, я была бессильна что-нибудь изменить, а они разумно молчали, сохраняя свою нервную систему. Зато разбушевалась старшая медсестра, Валентина Кондратьевна, будучи всегда солидарна с начальством. Она уже в присутствии санитарок топала ногами и кричала, что меня уволят по 33-й статье. Однако, через несколько лет уволили за пьянство с работы по 33-й статье её дочь, затем и её по старости. Она не пережила позора, заболела, получив рак желудка, и умерла.
У меня не было обиды на свой коллектив. Мне просто очень захотелось уйти с работы, чтобы быть непричастной к грязным делам. 15 декабря 1988 года я подала заявление на расчёт по собственному желанию, а Чернявский подал на меня заявление в суд. Допризывник-подросток, который стоял у него на учёте перед службой в армии, написал в суд ложное свидетельство, что я в его присутствии оскорбляла Чернявского, то есть нарушала медицинскую этику. Судья Крылова Антонина Васильевна вызвала нас обоих на предварительное собеседование. Я сказала судье, что всё, что я говорила о Чернявском, я говорила на общем собрании, и всё занесено в протокол и известно всему коллективу, а в присутствии подростка мне говорить с заведующим было не о чем. Я ждала помощи от коллектива, а не от подростка. Чернявский сохранял олимпийское спокойствие при этом, а судья очень волновалась – ей необходимо было нас примирить. Я подумала, что если в суде судят так же, как у нас лечат, то мне из тюрьмы не выйти. Я торопилась на работу, и, чтобы успокоить судью, мы пожали друг другу руки, как бы заключая мир.
С этого момента у меня появился страх, постепенно выливающийся в бредовые идеи преследования. Я понимала, что заболеваю. Если на меня можно было написать ложное заявление в суд, то почему нельзя подбросить в стол наркотики? Кабинет и стол не запирались, любой мог прийти и бросить в стол наркотики. Мог найтись ещё один продажный допризывник или двое, которые в суде скажут, что я продавала им наркотики. У страха глаза велики. Мне стало казаться, что мой голос как-то необычно раздаётся в кабинете, как будто появилось эхо. "Это прослушивающая аппаратура", – подумала я. – "Надо быть осторожнее в словах, придерутся к слову". В кабинете стояли какие-то шкафы – надо проверить, не появилось ли там чего-то подозрительное. Выйдя на улицу, я петляла, как лиса, заметающая следы. Мчащиеся по улице автомобили тоже имели ко мне какое-то отношение, и я боялась их.
Мне казалось, что за мной следят те, которым выгодно спекулировать лекарствами и наживать своё состояние на несчастье больных. Мама заметила, что я постоянно оглядываюсь. "Значит, надо перестать оглядываться, а то все заметят моё сумасшествие". Это надо скрыть, и я скрывала, ни с кем не делясь своими страхами. Я с трудом дорабатывала свои дни. С 1 января я просила очередной отпуск, затем отпуск за свой счёт по уходу за внуком, и т. д. Надо было как-то просуществовать два месяца до расчёта, не выходя на работу. В коллективе я никому ничего не говорила, как будто ничего не произошло, а мотивировала свой уход тем, что мне необходим длительный отдых перед предстоящей операцией по удалению быстро растущей опухоли.
Говорят, что психически больной не замечает своей болезни, считая себя здоровым, принимая и бред и галлюцинации за реальность. Но это касается только тех больных, которые не знают симптомов болезни. Я хорошо знала симптомы шизофрении со студенческой скамьи и понимала, что больна, что всё происходящее – бред больной души. Я видела себя со стороны и считала своим долгом скрыть болезнь. Для этого надо имитировать поведение здорового человека, вести образ жизни нормального человека, говорить о том, о чём говорят все, и молчать том, что я думала, ощущала, видела. Однако, сосредоточить своё внимание я не могла, так как произошла дезорганизация мышления. Например, в Заречном я не могла списать цифры со счётчика и сосчитать плату за электроэнергию. Я считала и пересчитывала, но получались постоянно разные цифры. Мать обиделась и сказала: "Ты что, с ума сошла?" У неё была такая поговорка."Ну и считай сама, коли я с ума сошла", – сказала я спокойно, перестав заниматься таким бесполезным делом. Мама всегда считала сама, и мой отказ приняла за нежелание считать, а не за невозможность этого. Я сделала вывод, что нельзя заниматься делами, которые требуют внимания. Так я корректировала своё поведение, чтобы ничего не было заметно.
Но вот наступала ночь, и я оставалась один на один с "Этим". Я чувствовала, что стены и потолок моей комнаты прозрачны, я открыта со всех сторон, и меня пристально рассматривают, как маленькую букашку. Мне не было страшно, потому что "Это" было настолько велико и могущественно, что имело возможность, не причиняя никому вреда, оставаться всевластным, вечным и непоколебимым. "Это" не имело образа и никаких очертаний и поэтому пронизывало всё пространство и знало обо мне всё: все мои мысли и дела были у него как на ладони. Я не могла назвать "Это" Богом, так как не знала Бога и не имела понятия о нём. Сравнить "Это" мне было не с чем, но мне хотелось его как-то обозначить. Больше всего "Это" походило на Мысль, которая жила в моей голове, то есть пришла в мою больную голову, но эта мысль была точно не моя. Свои мысли я всегда бы узнала по их изменчивости и колебаниям. Они всегда метались, в них не было уверенности, были сомнения, они долго боролись друг с другом, пока не приходили в согласие. Эта же "Мысль" была как сама реальность, как незыблемый закон. Так возникли симптомы, известные в психиатрии, как "отчуждение мыслей" и "навязывание мыслей".