Сразу же после окончания института я увидела инвалида первой группы Марию Ивановну Кандову. Она, ссылаясь на авторитеты заслуженных старых профессоров невропатологов, считала, что у неё очень сложное заболевание – энцефаломиелополирадикулоневропатия. Она много лет не выходила на улицу, выполняя все домашние дела, лечилась уже много лет регулярно у невропатологов. Я своим глазам не верила: за диагнозом из 35 букв скрывалась обыкновенная истерия. Бесполезно что-либо внушать после таких авторитетов, да и больную устраивало положение инвалида первой группы. Она говорила мне: "Я сама могу кому что угодно внушить". Она хорошо воспитала четырёх сыновей. Я заметила, что и другие больные истерией очень хорошо управляют другими людьми – у них растут заботливые дети. Видя всё это, я сказала Марии Ивановне: "Я хорошо знаю, что ваша болезнь проходит в возрасте 55 лет, и вы будете ходить без труда". Так и случилось. После 55 лет Мария Ивановна совсем забыла о своей болезни. Первую группу уже никто не мог снять. В данном случае не врачи внушали больной болезнь, а наоборот больная внушала врачам свою болезнь и управляла их сознанием.
Мне запретили ставить диагноз "истерия", объясняя это тем, что такой диагноз может поставить только психиатр. Но психиатр мог поставить такой диагноз только в том случае, если терапевт и невропатолог исключат свою патологию, чего перестраховщики и невежды в медицине сделать не могли: а вдруг какую-нибудь болезнь пропустят? За недосмотр накажут, а если человека загонят в болезнь – за это никто не отвечает, и больной никому не нажалуется, так как будет чувствовать внушённую болезнь. Терапевты и невропатологи, не зная психиатрии, в упор не замечали у больного истерии, и придумывали несуществующие болезни. Психиатры, совсем не зная терапевтических и неврологических болезней, слепо доверялись терапевтам и невропатологам и диагноз истерии не выставляли. Таким образом по причине узкой специализации врачей, приведшей к невежеству, больные становились на многие годы инвалидами, невинные попадали в тюрьмы, другие – в могилу.
До сих пор меня мучает совесть, и я спрашиваю себя, а что я могла тогда сделать, и всё ли я сделала, чтобы спасти от смерти молодую женщину, которую коллективно загнали в гроб. Когда на Красноволжском комбинате произошло крупное хищение денежных средств, под следствие попали 9 человек. Воры переложили всю ответственность на Татьяну Пиголкину (Павлову), воспитанницу детского дома, работающую рядовым бухгалтером. А врачи из диагноза лёгкого сотрясения головного мозга, которое получила Таня, сделали посттравматический церебральный арахноидит. Особенно старались врачи нейрохирургического отделения во главе с Савиным Адольфом Александровичем. Татьяне делали спинномозговые пункции, находили на ПЭГ кисты, состояние её становилось всё тяжелее и тяжелее, появились припадки. У Татьяны была явная истерия, и она поправлялась от лечения словом. Я объясняла ей смысл её болезни и говорила, что при неврозе нельзя лежать в постели, надо отвлекаться, работать, и поэтому я не могу её держать на больничном листе более трёх дней. Тогда она откровенно сказала мне, что если я её выпишу, то её сразу же посадят, но, если её посадят, то она "заложит" всех. Я не могла держать её на больничном листе, и страх заставлял её вызывать скорую помощь, а скорая помощь, видя её тяжёлые приступы, отвозила в НХО. Там её держали на стационарном лечении месяцами, и за год она прошла 11 курсов интенсивного лечения по поводу несуществующей болезни. Следствие затягивалось по причине её болезни. Областное отделение НХО подтвердило диагноз города Кинешмы. Одна я была уверена, что органического поражения нервной системы у Татьяны не было, и по-прежнему упорствовала, писала в амбулаторной карте подробно об отсутствии неврологической симптоматики и наличии только функциональных расстройств. Наверное, кто-то ещё в следственных органах был честным человеком и хотел вывести эту красноволжскую мафию на чистую воду, и поэтому амбулаторную карту с моими записями отправили в Ивановский облздравотдел. Психиатры не решались поставить диагноз "истерия", так как невропатологи и хирурги выставили свой страшный диагноз. Не имея возможности поставить диагноз "истерия", я написала просто: "уход в болезнь". Мне передали, что в облздравотделе возмущались: "Такого диагноза нет, а этого врача давно пора гнать с работы". И выжили своим способом. Об этом в следующей главе. Когда я почти через два года вернулась на работу, Татьяну я не узнала. Её уже лечили гормонами, и от них у неё произошло расстройство регуляции всех жизненных процессов: высокое давление, сердцебиение, частое повышение температуры, выраженные вегетативные расстройства, изменения в крови и припадки. У неё была вторая группа инвалидности, и дело о краже было закрыто, на Красноволжском комбинате никто не пострадал. У нас с Таней всегда были очень хорошие, доверительные отношения. Она попросила разрешение называть меня мамой. Она верила мне и была мне как дочь. Я убедила её бросить все лекарства, и она стала выздоравливать. Нервы её успокоились, тюрьма не угрожала, но установки на труд у неё не было. На второй группе ей жилось хорошо. Вероятно, ей хорошо заплатили. Она хорошо одевалась, гуляла и пировала с мужчинами, вышла замуж, развелась. Она больше не лечилась, и её ничего не беспокоило. Если бы она ходила на работу каждый день, то, вероятно, она не стала бы часто употреблять спиртное, но на второй группе делать было нечего, а только гулять и развлекаться. Она выпивала, и однажды наступила внезапная смерть. Вскрывал тело судебный медэксперт. По телефону я узнала, что смерть наступила от острой сердечной недостаточности на почве алкогольной интоксикации; в головном мозгу никакой патологии не обнаружено. Я доложила судебному мед. эксперту, что должны быть кисты, спайки, которые находили нейрохирурги при жизни, но судебный медэксперт заверил меня, что мозг осмотрен особенно тщательно, и патологии не обнаружено никакой. Аналогично скончался и лечащий нейрохирург Савинов Адольф Александрович: пришёл на работу, принял чего-то с похмелья и умер мгновенно прямо на рабочем месте. Спасти Таню от врачей я не смогла.
После перестройки стало ещё хуже. Я с трудом тащилась до своей пенсии. Я ставила свой диагноз, а нейрохирурги с невропатологами коллективно ставили совсем другой, ссылаясь на новую аппаратуру, в которой ничего не смыслили. Врачебная этика не позволяла мне говорить больным о врачебных ошибках. Мне только оставалось молчаливо наблюдать, как их загоняли в мнимые болезни. Кураторы из Иванова больше не приезжали с проверкой. Медработники занимались в основном бумагами, а не больными, зарплаты не выплачивали, и поэтому все заботились о том, как выжить. Однажды все проголосовали за забастовку. Я одна была против: нам бастовать нельзя, так как от забастовки пострадают больные, а жирные чиновники лечились у платных профессоров. Я объясняла, что мы не получаем зарплату только два месяца, а рабочие не получают зарплату уже шесть месяцев, и по сравнению с нашим их труд более интенсивный, у них больший расход энергии, и поэтому именно им надо выплатить заработную плату, а потом уже и нам.
Меня не понимали:
– Но у нас дети.
– И у рабочих есть дети, – отвечала я.
У коллектива была своя логика: "своя рубашка ближе к телу", но откровенно и честно выразить свою мысль они не могли.
От произвола начальства страдали рабочие Красноволжского комбината, на котором участились производственные травмы. Наглый начальник, скрывая факты производственного травматизма, уговаривал рабочего написать в акте, что тот страдает эпилепсией, а затем увольнял его с работы. Я не соглашалась и писала свой диагноз. У больных, пользуясь их беспомощным состоянием, отнимали квартиры и дома. Если автомобиль богатого приносил увечье бедному, то нейрохирурги "не замечали увечья". Я никогда не отказывалась защищать интересы своих пациентов в суде, но смотреть на потерявших совесть и на равнодушных было тяжело.
Последние три года я зачёркивала ежедневно цифры в календаре, и не доработав до пенсионного возраста 20 дней, ушла 31 марта 2000 года, отработав ровно 30 лет в одной больнице, в одном кабинете, под счастливым номером 13. Но ушла я, не как все люди: без юбилея, без почётной грамоты и без обычного чтения всех заслуг перед обществом (как некролог на похоронах), после чего работник, уходящий на пенсию, прослезится и остаётся работать на своём месте до тех пор, пока не умрёт прямо на работе. Проводы были очень короткими, между двумя сменами в обед. Я отделалась от них очень легко – никакого юбилея, только торт и несколько бутылок красного вина. Разрезала я свою личную печать на мелкие кусочки в знак того, что больше никогда не вернусь в медицину, и оставила свой молоточек, как наследство будущему невропатологу.