Изменить стиль страницы

В. Вейдле

Рец.: «Версты», № 3

<Отрывок>

<…> Есть и еще одно основание не верить любви кн. Святополк-Мирского к Пастернаку — это известное пристрастие его к стихам Марины Цветаевой. Два стихотворения этой поэтессы (я намеренно не говорю поэта, потому что стихи эти — именно дамские стихи) помещены в «Верстах». Они крайне расплывчаты, многословны, написаны не только ни о чем, но и ни с чем. Род кликушества выдается в них за вдохновение и случайное привешивание слова к слову, за глубокое сталкивание и срастание слов. Конечно, в стихах Цветаевой раньше, как и теперь, заметно сильное влияние Пастернака, но именно потому, что влияние это воспринято так механически, так поверхностно, критику, любящему Пастернака, и не следовало бы любить Цветаеву. Дарованье Пастернака — одностороннее, чисто вещественное, словесное — все же подлинное, одному ему принадлежащее дарование. Его стихи — скорее материал поэзии, чем сама поэзия, но это совсем по-особенному сделанные стихи; слова в них взвешены; учтена, правда, лишь малая доля смысла и выразительности этих слов, но то, что учтено до конца и выбрано, вполне оригинально. Если это понять, нельзя уже не увидеть в стихах Цветаевой — где вообще никакого выбора, никакого распознавания слов нет, а есть лишь их непроверенное нагнетание — только бледный сколок с пастернаковского мастерства, особенно невыносимый тому, кто считает это мастерство неограниченным и безусловным. С точки зрения искусства, во всяком случае, культ Цветаевой с культом Пастернака совместить нельзя. <…>

М. Слоним

Рец.: Марина Цветаева

После России: Стихи 1922–1925

У Марины Цветаевой постоянная тяжба со средним читателем. Иван Иванович требует от поэзии легкой приятности. Он не намерен утруждать своих мозгов и впадать в чрезмерное волнение из-за каких-то рифмованных строчек. Больше всего он одобряет неприхотливое журчание рифм, пеструю игру образов или простые эмоции, больше в стиле цыганского романса. Но он возмущен, если вместо меланхолической музыки или общедоступных афоризмов, сказанных размеренной речью, ему преподносят стихи, в которых острой напряженности мысли и образа соответствует и особая молниеносная сосредоточенность слов.

Видимая трудность восприятия стихов Марины Цветаевой не имеет ничего общего с туманностью или с поэтическими ребусами символистов. Нет ничего неправильнее ходячего представления о Цветаевой, как о непонятном поэте. Наоборот, ее стихи до того определенны, их выражения до того точны и сжаты, что порою они достигают почти математической четкости. Они требуют лишь одного — сосредоточенности внимания. Они рассчитаны на читателя, который способен на некоторое духовное усилие и в поэзии ищет некоего «полета души», некоей возвышенной серьезности эмоций и мыслей.

Трагическая муза Цветаевой всегда идет по линии наибольшего сопротивления. Есть в ней своеобразный максимализм, который иные назовут романтическим. Да, пожалуй, это романтизм, если этим именем называть стремление к пределу крайнему и ненависти к искусственным ограничениям — чувств, идей, страстей. Поэтому неистовыми показались стихи Цветаевой одному критику.[445] Они и в самом деле полны такой подлинной страсти, в них такая почти жуткая насыщенность, что слабых они пугают, — им не хватает воздуха на тех высотах, на которые влечет их бег Цветаевой.

В своей прекрасной поэме «Застава»[446] Цветаева пишет:

А покамест пустыня славы
Не засыпет мои уста,
Буду петь мосты и заставы,
Буду петь простые места.
А покамест еще в тенётах
Не увязла — людских кривизн,
Буду брать — труднейшую ноту,
Буду петь — последнюю жизнь!

Эта «последняя», настоящая жизнь для нее всегда вне этого мира. Ее творчество — не только постоянный «бег», как сама она его определила, но и порыв — от земного, и прорыв — в какую-то истинную реальность, где нету «веса, счета, времени, дроби».[447] Цветаева в ужасе спрашивает — «что мне делать с моими „наваждениями“, с „их невесомостью в царстве гирь“»?

Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший — сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
В мире мер?![448]

Удивительно, что этот романтизм Цветаевой, эта ее «безмерность» заключены в сжатые, прерывистые строки.

Цветаеву часто упрекают за якобы невнятную языковую игру. А между тем у нее совершенно нет «словесного расточительства». Наоборот, она всегда стремится к такой сжатости и скупости выражений, что порою доводит почти до схемы некоторые из своих стихотворений.

Цветаева всегда ищет в каждом слове его истинного, первоначального значения, и ее мнимая игра словами в конечном счете — игра понятиями. Слово для нее всегда связано с его смысловой природой и за сближениями речений и звуков чувствуется у нее всегда более трудное и сложное соединение понятий. Подчеркивание слова у Цветаевой доходит до того, что она выделяет порою слоги, очищает корень слова от его приставок или производных окончаний.

То, что у версификатора обратилось бы в щелканье клавиш поэтической машины, у Цветаевой одушевлено высоким строем ее лирического напряжения. Все вольности ее разорванного, ритмически-стремительного стиха оправданы ее собственной фразой:

Это сердце мое, искрою
Магнетической — рвет метр.[449]

Цветаева — своеобразный и большой поэт. Вместе с Пастернаком она, пожалуй, является наиболее яркой представительницей современной русской поэзии. И новая книга ее, где так полно даны все особенности ее творчества, не только значительное явление для нашей зарубежной поэзии, но и крупный и ценный вклад в русскую литературу вообще.

В. Ходасевич

Рец.: Марина Цветаева

После России: Стихи 1922–1925

Лет семнадцать прошло с тех пор, как Марина Цветаева напечатала первый сборник своих стихов. В течение семнадцати лет основные свойства ее поэзии сохранялись неизменными, но главным из них была, кажется, переменчивость. Из современных поэтов Марина Цветаева — самая «неуспокоенная», вечно меняющаяся, непрестанно ищущая новизны: черта прекрасная, свидетельствующая о неизменной живучести, о напряженности творчества.

Однако есть нечто смущающее в самих формах, которыми облечен этот постоянный процесс самообновления. Не то беда, что в своих исканиях Цветаева часто поддается влиянию других поэтов. Меня как-то не задевает то, что в разные времена в ее стихах можно с той или иной отчетливостью расслышать голоса Ахматовой, Мандельштама, Блока, Белого, Пастернака и еще других: подо всеми этими влияниями на известной глубине всегда слышался собственный голос Цветаевой, и я не согласен с Брюсовым, который однажды назвал ее вечной подражательницей.[450] Чужих воздействий не избежал никто, все у кого-нибудь учились. Словом, не наличность влияний сама по себе смущает в Цветаевой, но то, что, переходя от манеры к манере, от одного комплекса приемов к другому, — Цветаева каждый раз словно принуждена всю свою поэзию начинать сызнова, для своего настоящего она почти не извлекает и не хочет извлекать опыта из своего прошлого; в ее поэзии мы наблюдаем не органическое развитие форм, но скорее их механическую смену; одно стремится вытеснить другое без остатка, и, пожалуй, поэзия, если бы ее не объединяли некоторые черты, проистекающие скорее из единства человеческой, женской, нежели художнической личности автора.

вернуться

445

Скорее всего имеется в виду рецензия Р.Гуля на ее сборник «Версты» (1922). См. ее в настоящем издании.

вернуться

446

В стихотворении «Поэма Заставы».

вернуться

447

Из стихотворения «Кто-то едет — к смертной победе».

вернуться

448

Из стихотворения «Что же мне делать, слепцу и пасынку…»

вернуться

449

Из стихотворения «Самовластная слобода!» (из цикла «Провода»).

вернуться

450

Возможно, что это было сказано в разговоре с кем-нибудь, или же Ходасевич имеет в виду рецензию В.Брюсова на сборник М.Цветаевой «Версты: Стихи. М.: Костры, 1921», где тот обмолвился: «С тех пор многое из делаемого теперь М.Цветаевой уже сделано другими».