Конец, разрушенье, гибель, уничтожение — подлинный пафос Брюсова. Он был «культурнейшим из русских писателей», убежденнейшим певцом цивилизации, гуманистом в самом широком смысле этого слова, но в сумеречных глубинах его духа таился исконный русский нигилизм. Он любил порядок, меру и строй, но инстинктивно влекся к хаосу; в Брюсове-европейце сидел древний гунн.

Теме города посвящен отдел «Поэм». Апокалиптические видения современного Вавилона захватывают своим грозным величием. Этот гимн железному лязгу и каменному треску «всемирной тюрьмы», где «толпа возвышает свой голос мятежный среди крови, пожара и дыма», — одно из самых патетических созданий Брюсова. Какое огненное напряжение в этих стремительных строках:

Славлю я толпы людские,
Самодержавных колодников,
Славлю дворцы золотые разврата,
Славлю стеклянные башни газет,
……………..
Славлю я радости улицы длинной,
Где с дерзостным взором и мерзостным
хохотом
Предлагают блудницы
Любовь,
Где с ропотом, топотом, грохотом
Движутся лиц вереницы,
Вновь
Странно задеты тоской изумрудной
Первых теней, —
И летят экипажи, как строй безрассудный,
Мимо зеркальных сияний,
Мимо рук, что хотят подаяний,
К ликующим вывескам наглых огней!

Из всех стихотворений сборника особенно поразила современников поэма «Конь блед» с эпиграфом из Апокалипсиса: «И се конь блед и сидящий на нем, имя ему смерть». Ею были очень увлечены молодые Блок и Белый, и она, несомненно, повлияла на их творчество. Эсхатологические чаяния были свойственны младшему поколению символистов: в «Симфониях» Белого, в «Стихах о Прекрасной Даме» Блока и в мистических стихотворениях Сергея Соловьева образы Апокалипсиса (конец мира, явление Жены, облеченной в солнце, и гибель Блудницы, восседающей на Звере), — занимали центральное место. Брюсов в своей поэме бросает вызов «мистикам» — для современного человечества, завороженного дьявольским наваждением города, нет ни смерти, ни воскресения. Если в адскую бурю города ворвется «Конь блед» с сидящим на нем всадником-Смертью, водоворот толпы приостановится на мгновенье, кто-то вскрикнет: «Горе! С нами Бог!», кто-то упадет в смятении на мостовую. Но через минуту нахлынут новые толпы, и опять польется «яростный людской поток». Только блудница и безумный, убежавший из больницы, узнают всадника и, плача, протянут к нему руки… Брюсов не верит в конец, в освобождение, в преобразование мира: жизнь города, этот «воплотившийся в земные формы бред», — безысходна. Бессмысленному и безумному кружению призраков суждена дурная бесконечность. «Конь блед» — совершенный образец брюсовского «свободного стиха». Ритмическая и звуковая структура его, напряженная, скрежещущая диссонансами, тяжеловесная и мертвенная, производит впечатление грузной механической силы.

Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес
и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.

Из пышного великолепия и царственной щедрости «Stephanos'a» необходимо выделить два отдела — «Вечеровые песни» и «На Сайме». В них — не только лучшие стихи сборника, но и вообще лучшие стихи Брюсова. На этих лирических пьесах лежит невещественный свет поэзии Тютчева. Брюсов не подражает, а переживает искусство своего великого предшественника: он учится у него гармонии. «Вечеровые песни» — шедевр чистой лирики, «de la musique avant toute chose», по завету Верлена. Пленительно стихотворение «Приветствие».

Поблек предзакатный румянец.
На нитях серебряно-тонких
Жемчужные звезды повисли;
Внизу — ожерелье огней;
И пляшут вечерние мысли
Размеренно-радостный танец
Среди еле слышных и звонких
Напевов встающих теней.

В следующем стихотворении еще явственнее поет голос Тютчева:

Выгнулся купол эфирный,
Движется мерно с Востока
Тень от ночного крыла;
В бездне бездонно-глубокой
Все откровенное тонет,
Всюду — лишь ровная мгла.

Перед третьим стихотворением стоит эпиграф из Тютчева «День вечерел. Мы были двое». Брюсов создает нежнейший мелодичный рисунок улетающих, гаснущих, тающих звуков:

Где-то пели, где-то пели
Песню милой старины.
Звуки, ветром тиховейным
Донесенные, слабели
И сливались там, над Рейном,
С робким ропотом волны.

В стихотворении «Туман» таинственный шелест слов и бледное мерцанье образов вводят нас в тихий мир Метерлинка.

Вдоль тихого канала
Склоняют ветви ивы,
Дорога льнет к воде,
Но тени торопливы,
И чу! ночная птица
Кричит привет звезде.

Той же смутной музыкой печали, воспоминаний, прозрачных сумерек полно стихотворение «Голос прошлого»:

Вьет дорога на деревни
Зеленеющим овсом,
И поет мне голос древний,
Колокольчик, о былом.
Словно в прошлое глядится
Месяц, вставший над рекой,
И янтарный лик двоится:
Он и тот же и другой.

Звуковая ткань этих строф— воплощенная гармония.

«Великий маг» может не только заворожить пленительной музыкой стиха; он способен ослепить внезапным фейерверком красок. В стихотворении «Охотник» — день догорает в «трауре вечерних туч»; и вдруг прорывается последний луч:

И, глуби черные покинув,
В лазурный день, из темноты,
Взлетает яркий рой павлинов,
Раскрыв стоцветные хвосты.
А Ночь, охотник с верным луком,
Кладет на тетиву стрелу.
Она взвилась с протяжным звуком,
И птица падает во мглу.

Так, из природных образов, поэт творит поэтический миф о Ночи-охотнике.

Наибольшего мастерства рисунка, наибольшей чистоты мелодии Брюсов достигает в стихотворении «Тишина». Оставаясь вполне «брюсовским», оно вдохновлено Тютчевым. Великолепны первые две строфы:

Вечер мирный, безмятежный
Кротко нам взглянул в глаза,
С грустью тайной, с грустью нежной…
И в душе под тихим ветром
Накренились паруса.
Дар случайный, дар мгновенный,
Тишина, продлись, продлись!
Над равниной вечно пенной,
Над прибоем, над буруном
Звезды первые зажглись.