Сборник «В такие дни» в торжественно-риторическом стиле прославляет октябрьскую революцию. Россия, остановившая орды Батыя, спасшая Европу от Чингисхана, прославившаяся в «дни революции Петра», бесстрашно идет по своему великому историческому пути.

Что ж мы пред этой страшной силой?
Где ты, кто смеет прекословить?
Где ты, кто может ведать страх?
Нам — лишь вершить, что ты решила,
Нам — быть с тобой, нам — славословить
Твое величие в веках!

Третья осень революции несет родине новые испытания; в городах «бесформенных, беззаборных» люди корчатся от голода и холода, но в гуле орудий, под вопли, под гром — звучат новые гимны.

Над нашим нищенским пиром
Свет небывалый зажжен,
Торопя, над встревоженным миром
Золотую зарю времен.

Как алый всадник, мчится русская революция; весь мир устремил свои взоры на Восток.

Там взыграв, там кляня свой жребий,
Встречает в смятеньи земля
На рассветном пылающем небе
Красный призрак Кремля.

Поэт призывает к героизму тех, кто «посетил сей мир в его минуты роковые». Людям нашего времени нужно быть твердыми, как гранит, со стальной пружиной в груди.

Гордись, хоть миги жгли б, как плети,
Будь рад, хоть в снах ты изнемог,
Что в свете молний мир столетий
Иных ты, смертный, видеть мог!

Брюсов вдохновляет бойцов, воспевает «достижения революции», посвящает гимн «серпу и молоту». Русский патриотизм соединяется в его стихах с пафосом интернационализма. Прошлое сгорело «в огненной купели», — да здравствует будущее:

Грозы! Любовь! Революция! — С новой
Волей влекусь в ваш глухой водомет,
Вас, в первый раз, в песне славить готовый!
Прошлого нет! День встающий зовет!

Брюсов всегда на передовых позициях, всегда на стороне победителей. Он рожден «придворным поэтом», любит силу и власть. Но поэтическое красноречие его — официально и искусственно. Технически стихи его поражают своей беспомощностью.

Следующий сборник, «Миг», еще усиливает впечатление старческого бессилия. Снова крикливые гимны и «красные псалмы», снова нагромождение восклицательных знаков и бесконечных исторических справок. Илион, Гомер, Дант, Пифагор, Виклеф, Гус, Фермопилы, Архимед, Нотр-Дам; снова бодрые призывы к труду и строительству и вялые строфы:

Из войны, из распрь и потрясений
Все мы вышли к бодрому труду;
Мы куем, справляя срок весенний,
Новой жизни новую руду.

Напряженный голос срывается; мажорные песни звучат фальшиво. Стихотворение «Советская Москва» заканчивается непреднамеренно комической строфой:

Есть люди в бессменном плаваньи,
Им нужен маяк на мачте!
Москва вторично в пламени —
Свет от англичан до команчей.

О сборнике «Миг» один из советских критиков писал: «Новая книга Брюсова удручающа, как осенний дождливый день». И, к сожалению, он был прав.

Третьему сборнику, «Дали», предпослано предисловие автора. В нем он заявляет, что поэт должен стоять на уровне современного научного знания. «Вообще, — продолжает Брюсов, — можно и должно проводить полную параллель между наукой и искусством. Цели и задачи у них одни и те же: различны лишь методы». Мечта о создании «вполне научной поэзии» уже давно преследовала рационалиста Брюсова. Диалектический материализм эпохи окончательно утвердил его в этой убийственной затее. Одновременно поэт подпадает под сильное влияние имажинистов и футуристов (особенно Бориса Пастернака). Из сочетания «научности» с «конструктивностью» вырастают самые чудовищные из его произведений. Вот начало стихотворения «Мы и те»:

Миллионы, миллиарды, числа невыговариваемые,
Не версты, не мили, солнцерадиусы, светогода!
Наши мечты и мысли, жалкий товар, и вы,
и мы, и я,
Не докинул никто их до звезд никогда!

А вот призыв к «планетарной революции» и «дерзание» советского Уэлльса:

Но океаны поныне кишат протоплазмами,
И наш радий в пространствах еще не растрачен,
И дышит Земля земными соблазнами
В мириадах миров всех, быть может, невзрачней.
А сколько учиться — пред нами букварь еще!
Ярмо на стихи наложить не пора ли,
Наши зовы забросить на планеты товарищу,
Шар земной повести по любой спирали.

Издав в том же 1922 году сборник избранных стихотворений 1893–1922 годов под заглавием «Кругозор», Брюсов в 1924 году— год своей смерти— выпускает в свет последний сборник стихов, «Меа». В нем поэт-символист соперничает с Маяковским, выходит на площадь, обращается к массам, напрягает свой голос до звериного зыка. В этой несокрушимой воле к жизни, в судорожном усилии быть с молодыми и сильными, сказать самое дерзновенное слово, бросить в мир самый революционный лозунг есть и безумие и величие. Брюсов дает последнюю битву «новому миру» и проигрывает ее. Но поражения своего он никогда не признает и умрет стоя. В этот последний год своей жизни— он уже не сын жалкой планеты земли, а житель вселенной. Русская революция вброшена в междупланетное пространство; через «мироэфирную тишь», через «разные млечности и клубы всяких туманностей» она мчится к созвездию Геракла.

Эй, Европа, ответь, не комете ли
Ты подобна в огнях наших сфер?
Не созвездья ль Геракла наметили
Мы, стяг выкинув — Эс-эс-эс-эр?
Поэт зовет людей на «штурм неба»:
Штурм неба! Слушай! Целься! Пли!
«Allons, enfants…» «Вставай» и «Ça ira»!
Вслед за фарманом, меть с земли
В зыбь звезд — междупланетный аэро!

Усталый, пораженный смертельной болезнью, поэт не думает об отдыхе. Восхождение вечно, воля неугасима, дух несокрушим.

Пятьдесят лет —
пятьдесят вех;
пятьдесят лет —
Пятьдесят лестниц…
Еще б этот счет! — всход вперед!
и пусть на дне —
суд обо мне
мировых сплетниц!

На этой высокой ноте голос его обрывается.

Последнее лето своей жизни Брюсов провел в Крыму. Он гостил у поэта М. Волошина в Коктебеле. Там собралось большое, общество. С. В. Шервинский затеял живой кинематограф: пародию на авантюрный фильм. Брюсов исполнял роль офицера французской службы в одном из африканских фортов. Одним из главных его партнеров был А. Белый, изображавший какого-то международного авантюриста. Л. Гроссман вспоминает: «Ничего строгого, властного, холодного не было в коктебельском Брюсове. Он был прост, общителен и мил. По-отечески снисходительно и дружелюбно вступал в спор с задорными девицами, участвовал в каждой морской или горной экскурсии, в многолюдном обществе молодежи, выступал в диспутах по поводу прочитанных стихов, играл в мяч, налаживал литературные игры… Но тень какой-то глубокой утомленности и скрытого страдания не покидала его. Часто он казался совершенно старым, больным, тяжело изнуренным полувеком своего земного странствия. Когда он сидел иногда согнувшись на ступеньках террасы, в легкой летней сорочке без пиджака, когда, перевязав мучившую его больную руку, жестикулировал во время беседы одной свободной рукой, когда читал в продолжение целого вечера свои новые стихи, которые явно не доходили до аудитории, встречавшей и провожавшей их глубоким молчанием, — в такие минуты что-то глубоко щемящее вызывала в вас фигура старого поэта…»