Уезжать нам с Асей страшно не хотелось, а пришлось и сейчас мы уже мчим (как мчим ты знаешь) к Варшаве.
В последнее время очень много работы — завязались бои и в Москве нас более суток не держат.
Все не удается получить почту в Белостоке и если какие-нибудь твои письма остаются без ответа — не удивляйся — они просто еще не прочитаны.
Я мечтаю после этого рейса на время бросить службу и поселиться с Верой на даче. Отдых для меня необходим — лето уже кончается, а что будет зимой неизвестно.
Не удивляйся паралитичному почерку — вагон немилосердно качает.
Пиши по-прежнему на Белосток и на Верин адр<ес>в Москву. В Москве я теперь буду бывать часто. Я слышал, что ты собираешься остаться на зиму в деревне — это прекрасно! Я сам буду жить не в Москве.
Шлю тебе нежный привет.
Сережа
18 июля 1915 г
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
<Белосток — Варшава>
Милая Лилька, не пишу тебе, потому что замотался до смерти.
Сейчас у нас кошмарный рейс. Подробности потом. Думаю, что после этого рейса, буду долго отдыхать или совсем брошу работу.[52] Ты даже не можешь себе представить десятой доли этого кошмара.
Но обо всем после.
Целую и люблю
Сережа
3 Апреля 1915 г
<Седлец>
Дорогая моя Лиленька — сейчас вечер, в моем купэ никого нет и писать легко. За окном бесконечные ряды рельс запасных путей, а за ними дорога в Седлец,[53] около которого мы стоим. Все время раздаются свистки паровозов, мимо летят санитарные поезда, воинские эшелоны — война близко.
Сегодня я с двумя товарищами по поезду отправился на велосипеде по окрестностям Седлеца. Захотелось пить. Зашли в маленький домик у дороги и у старой, старой польки, которая сидела в кухне, попросили воды. Увидав нас она засуетилась и пригласила нас в парадные комнаты. Там нас встретила молодая полька с милым грустным лицом. Когда мы пили, она смотрела на нас и ей видимо хотелось заговорить. Наконец она решилась и обратилась ко мне:
— О почему пан такой мизерный?[54] Пан ранен?
— Нет я здоров.
— Нет, нет пан такой скучный (я просто устал) и мизерный (по-русски это звучит обидно, а по-польски совсем иначе). Пану нужно больше кушать, пить молока и яйца.
Мы скоро вышли. И вот я не офицер и не ранен, а ее слова подействовали на меня необычайно сильно. Будь я действительно раненым офицером мне бы они всю душу перевернули.
— Очень трудно писать о поезде. Легко рассказывать и трудно писать. Мы, вероятно, скоро увидимся и тогда я тебе подробно, подробно расскажу.
— Мне временами бывает здесь смертельно грустно, но об этом тоже при свидании.
Люблю тебя и часто думаю о тебе
Сережа
Видаешь ли Марину?
29 мая <1915 г.>
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Жирардов[55]
Милая Лилька, подумай какая обида. Я был в Москве в отпуску и приехал на другой день после твоего отъезда.[56] С Мариной пробыл только один вечер — она уехала с Алей в Коктебель.
Ради Бога, где Нютя?[57] Мне необходимо на летние вещи деньги — рублей 50 (я ездил в Москву на свой счет) — пишу, пишу ей и ничего не получаю. Напиши ей, чтобы прислала по моему вечному адр<есу>: Белосток — вокзал санитарному поезду 187.
Как отдыхаешь милая? Видел Воля.[58]
14 июня Воскресение 1915
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Милая Лиленька, пишу тебе третье письмо, но все по разным адресам — я до вчерашнего вечера не знал названия твоей станции.
Нас сегодня или завтра отправляют в Москву на ремонт — до этого мы подвозили раненых и отравленных газом с позиций в Варшаву. Работа очень легкая — т<ак>к<ак>перевязок делать почти не приходилось. Видели массу, но писать об этом нельзя — не пропустит цензура.
В нас несколько раз швыряли с аэропланов бомбы — одна из них упала в пяти шагах от Аси[59] и в пятнадцати от меня, но не разорвалась (собственно не бомба, а зажигательный снаряд).
После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.
Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.
Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.
Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.
Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому>п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.
Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.