Изменить стиль страницы

– Почему ты должен есть яйцо, а другие – нет?

Его ложка, уже готовая вонзиться в яичный желток, в самую сердцевину яичной вселенной, замерла.

– Потому что я голоден, – сказал Гиллон. – Потому что я ужасно голоден. Потому что мне необходимо это яйцо.

– А ты думаешь, они не голодны?

«Нет, не позволю я ей испортить мне удовольствие», – сказал он себе.

Ложка врезалась в яйцо, и золотистый протеин словно сам собой вытек на дно чашки. Мэгги подогрела чашку и мазнула по хлебу скудным шахтерским маслом; Гиллон смешал их вместе – горячее яйцо и добрый хлеб – и стал есть. Потом он, как собака, вылизал чашку. Уж очень вкусны были остатки желтка и последние крохи хлеба.

– Ну как – лучше теперь?

– Да, гораздо лучше. Я должен был это съесть. – Он повернулся к ней. – Нет, нисколько мне не лучше, и ты это знаешь. Живот я свой ублажил, а чувствую себя препогано, точно я что-то украл.

Мэгги положила руку ему на плечо.

– Ладно уж, я все понимаю, – сказала она. – И я рада, что ты съел яйцо.

– Почему же ты мне этого раньше не сказала, чтобы мне было легче?

Она пожала плечами, взяла его чашку и отвернулась.

– Не знаю. Просто у нас так не заведено.

– Ты и детей не научила быть добрыми.

– Да как же я могла их научить, если сама не умею?

Теперь ему надо было бы обнять ее, но что-то мешало. Сам-то он не лучше нее, подумал Гиллон, просто он умеет лучше это скрывать. Он смотрел, как она мыла чашку, – хорошо, что она решила вымыть ее: не надо, чтобы мальчики, вернувшись из шахты, увидели следы его пиршества. Сейчас они, наверно, едят там, в шахте, свой хлеб и запивают его холодным чаем. Он встал в дверях.

– Так каким же это образом мы побеждаем?

– Побеждаем – и все.

– Но каким образом, черт побери? – крикнул он. – Ты говоришь, что мы не углекопы, хоть и рубим уголь, а мы его все рубим и рубим. Только и знаем, что рубить уголь. Когда же этому будет конец?

– Я не знаю.

– Ты вот говоришь, у тебя есть какой-то удивительный план, великий план, который позволит нам обогнать всех. Когда же этот твой план начнет осуществляться?

– Закрой дверь. Подойди сюда и отодвинь кровать.

Они вместе отодвинули кровать, приподняли камень и вынули из-под него копилку. Достав ключик, висевший у нее на шейной цепочке, Мэгги открыла железный ящик. Он оказался на три четверти полон шиллингов, крон и фунтов.

– Этакая куча денег, – наконец произнес Гиллон.

– Большущая.

– Почему же ты нам-то ничего не говорила?

– Потому что я боялась, как бы вы не стали мне меньше давать.

– Мальчики ходят совсем голодные.

– Не голоднее всех остальных, которые в шахте работают. Я приобрела опцион на покупку одного предприятия, и на это понадобятся все деньги, какие у нас есть. Мы теперь уже не можем ни передумать, ни отступить.

Они снова уложили в яму копилку.

Вот ведь какая ирония судьбы, думал Гиллон: теперь, когда большая часть его жизни уже позади, загублена, растрачена под землей, он станет собственником, капиталистом, а ему больше всего на свете хотелось пойти сейчас вниз (он был уверен, что Селкёрк уже на ногах, и притом трезвый), – пойти и потолковать про Генри Джорджа и его теорию ликвидации собственности. Где же все-таки мера двуликости человека?

– Ну, а теперь, чтоб возместить съеденное яйцо, может, сходишь на отвал и принесешь нам корзинку угля?

Гиллон взял плетенку и, перекинув ее через плечо, почувствовал себя совсем мальчишкой. Он уже вышел было наружу, но запах рыбы ударил ему в нос, и он вернулся.

– А почему мы рыбу на крыше не вялим, как все остальные?

– Потому что не хотим. Не нужна она нам.

– А всем другим вроде нужна.

– Нам не нужна.

– Значит, у нас на рождество вообще ничего не будет. – Это уже был вызов.

– Ага. Камеронам;не нужно то, что нужно другим.

22

На склонах отвала копошились дети, несколько девушек, уволенных с работы при шахте, да женщины и старики. Внизу, на улицах, было тихо, а наверху, на отвале, ветер вздувал угольную пыль, она носилась в воздухе и порой облаком закрывала находившихся там людей. Придется ему потом вымыться. Кое-кто из детишек и женщин были босые, потому что острые камни пустой породы прорезали кожу башмаков, а ноги в эту пору стоили дешевле. У одной женщины в руке была палка, которой она пользовалась для опоры, а заодно лупила всех, кто залезал на ее территорию. Размахивая палкой, она рычала, точно бешеная собака. Гиллон искал уголь и всякий раз испытывал прилив удовлетворения, когда обнаруживал кусок среди пустой породы и, извлекши его, бросал за плечо в плетенку. Но вот корзинка до половины наполнилась углем, таскать ее стало тяжело, и он поставил ее на землю. Все они точно животные, подумал он. Напротив отвала высилась гора угля – она не охранялась, но все равно никто не брал оттуда ни куска. Просто удивительно, подумал он, до чего люди у нас хорошие или до чего напуганные. Он поднял плетенку, она была мучительно тяжелая, но он подумал о женщинах, которые таскали наверх стофунтовые корзины по пяти или шести длиннющим лестницам двадцать раз в день, и пошел со своей ношей. «Люди становятся совсем как животные, – сказал ему однажды мистер Селкёрк, – скрюченные, с огромными ногами, волосы до того свалялись от пота и угольной пыли, что на голове настоящий колтун; иной раз и не скажешь, что перед тобой человек».

Он снова был голоден. Может, Мэгги и права: может, оно лучше отказывать себе во всем, воздерживаться и воздерживаться, чем сдаться, а потом начинать все сначала. Какая-то старуха катилась с отвала, тщетно пытаясь удержать деревянные салазки, полные угля. Казалось, салазки вот-вот вырвутся у нее из рук или увлекут ее вниз вместе с собой.

– О, господи! Дайте-ка мне эту штуку, – сказал Гиллон, и по выражению лица старухи понял: она решила, что он сейчас отберет у нее салазки.

– Убирайся от меня! – крикнула она. – Убирайся.

– Я хочу помочь вам, – сказал Гиллон, но снова увидел выражение ее глаз и умолк. Он еле удержался, чтобы не ударить ее. – А ну, валяй, сыпь вниз, пока я в самом деле не отобрал у тебя салазки, сыпь с глаз долой, мне тошно на тебя смотреть.

Ему и в самом деле стало тошно. Он перестал собирать уголь – ему было стыдно, что он накричал на старую женщину, стыдно, что он кружит по этому отвалу, точно стервятник у рыбного завода, дожидаясь, когда можно будет подобрать то, что выбросят. Вот как низко он пал. Он посмотрел вниз на поселок. Рыба сохла на крышах по всему Питманго, и в поселке пахло смертью и угольной пылью. Дальше, к северу, виднелось озеро Лох-Ливен, а за ним Ливенские горы, на которых еще осталась зелень там, где росли сосны, да бурые пятна ясеневых или дубовых рощ, тогда как вокруг все было белым-бело, под снегом лежала и пустошь.

Там (Гиллон знал) живут олени – в заповедниках, в парках; они бродят среди темных молчаливых сосен, сдирают кору с ясеней и осин, пасутся под дубами и березами, роют носом снег в поисках желудей и буковых орешков, стараясь набрать жира для предстоящей тяжелой зимней поры.

Они-то прокормятся – природа позаботится об этом. Порыв ветра взвихрил пыль, и горы скрылись из глаз; когда же Гиллон провел языком по губам, он снова почувствовал привкус шахты. Природа заботится о том, чтобы сохранить равновесие. Когда олени изголодаются, она их накормит.

Красное мясо и жилы, волокнистые мускулы и горячая густая кровь. Оленина – что-то есть притягательное в этом слове, подумал Гиллон. Ему захотелось мяса. Вот к чему повело то, что он съел яйцо. Вот чего требовало его тело.

Каждый шотландец, достойный называться таковым, имеет неотъемлемое право на мясо, когда плоть его того требует. Это не роскошь, это наследственная, древняя жажда мяса, рождающаяся где-то в недрах естества. Каждый шотландец, пока горы и пустоши Шотландии будут населены оленями, имеет право съесть по крайней мере одну косулю в своей жизни. Иначе, зачем же бог повелел ему родиться в Шотландии и где же она, справедливость, когда столько мяса бродит по шотландской траве?