Изменить стиль страницы

Он все время знал, что она здесь.

– Я никогда не смогла бы подстеречь тебя, – сказала она с улыбкой, выходя на свет.

Он повернулся и тоже улыбнулся.

– Разве ты пыталась подстеречь?

– Вообще-то нет, – Маккензи неуверенно подошла ближе, проклиная свою робость. – Я пришла, чтобы посмотреть, как ведет себя кобылица, и… ты оказался тут. Мне показалось, что вы вели очень интимную беседу, – она заглянула за перегородку.

– Апачи всегда чувствуют, когда к ним кто-то приближается. Их невозможно застать врасплох, – сказал Кэл.

В его словах звучала гордость. Когда-то отец Маккензи говорил, что гордость и высокомерие индейцев заставляют белых ненавидеть их еще больше. Вот и Кэл не собирался стыдиться тех лет, что провел среди апачей.

Маккензи прислонилась к дверце стойла. Она находилась на достаточном расстоянии для того, чтобы Кэл вел себя пристойно, но слишком близко для того, чтобы ее сердце могло успокоиться.

– Ты все еще считаешь себя апачем?

В этой темной конюшне они были как бы отрезаны от всего мира, такая обстановка располагала к откровенным разговорам. Здесь не существовало ни прошлого, ни будущего. Маккензи поняла, что больше не в силах бороться со своими чувствами. Ей не следовало приходить сюда, но все же она была рада, что пришла.

– Только иногда, – ответил Кэл. – Не так часто, как раньше. Я уже прожил с белыми больше, чем с апачами.

– Говорят, детство и юность человека определяют его взгляды на жизнь и окружающий мир. Наверное, тебе было трудно приспособиться к жизни в этой среде, раз ты провел детство совсем в других условиях.

Кэл странно посмотрел на Маккензи – не то подозрительно, не то с удивлением.

– Трудно считать апачей обычными людьми, – продолжала Маккензи, – у каждого из них должны быть свои недостатки и достоинства, привязанности и антипатии, как у всех людей на свете. Каждый воин-апач когда-то был младенцем в руках любящей матери, потом маленьким мальчиком, бегающим вместе с другими детьми и хватающимся за подол маминой юбки. Но гораздо легче представить апача убивающим чудовищем. Я понимаю, что это звучит ужасно, но на войне люди привыкают ненавидеть своего врага. Ты все-таки не настоящий апач, но во многом погож на них, поэтому я иногда боюсь тебя, ведь я знаю, на что способны апачи.

– Война почти кончилась, – спокойно сказал Кэл.

Маккензи не поняла, какую войну он имел в виду – между индейцами и белыми или между Маккензи Батлер и Калифорнией Смитом.

– Ты не жалеешь о том, что покинул апачей?

– Человек никогда не жалеет о том, что оказался среди победителей, а не среди побежденных.

Маккензи надеялась, что Кэл снимет маску безразличия, но напрасно. Его глаза блестели при свете фонаря, но были устремлены куда-то далеко в пространство.

– Когда генерал Говард посоветовал мне оставить тех, кто меня вырастил, и отправиться с ним, я отказался. Но у меня был дядя – или что-то в этом роде – намного старше и умнее меня. Он очень пострадал от белых людей и считал, что индейцы совершили большую глупость, когда заключили мир с генералом Говардом. Так вот, этот дядя сказал мне, что я должен ехать с генералом, потому что от апачей скоро ничего не останется. Некоторые будут живы и продолжат борьбу, но это ни к чему не приведет. Говорили, что он обладал даром ясновидения. Я поверил ему.

– Может быть, он ненавидел тебя из-за того, что ты был рожден белым? И поэтому посоветовал уехать?

– Нет. Он никогда не ненавидел меня из-за происхождения, он очень хорошо относился ко мне. Он считал, раз у меня есть возможность спастись, надо ее использовать. Он оказался прав: апачи проиграли. Те, кто еще пытается бороться, называют себя «мертвецами». Мне повезло, что я родился белым, иначе я был бы среди них. Я не смог бы жить, как заключенный, в резервации, как живут те, кто заключил мир.

Маккензи тоже не могла себе представить Кэла, примирившегося с такими условиями. Его, как одинокого волка, нельзя было посадить в клетку вместе со стаей и заставить подчиняться чьим-то правилам. От этой мысли у Маккензи испортилось настроение и, не желая больше размышлять на такую неприятную тему, она постаралась переключить внимание на кобылицу.

– Я видела, как ты вчера ехал на ней без седла и уздечки, и она слушалась тебя. Как это тебе удается?

Кэл повернулся лицом к стойлу. При этом движении они с Маккензи немного сблизились.

– Я научил ее реагировать на изменение веса и давления. Она быстро все усвоила. Это хорошая лошадь.

Маккензи улыбнулась.

– Когда я вошла, она так внимательно слушала тебя!

– Лошади понимают язык апачей…

– …лучше, чем американцев, – со смехом договорила за него Маккензи. – Я слышала, как ты беседовал с Фрэнки.

– Это прекрасная лошадь, Мак. Думаю, ты скоро сможешь сесть на нее.

– Что?

– А для кого же, по-твоему, я готовлю ее?

– Я… но… я никогда не думала об этом.

– Это твоя лошадь, а ты хорошая наездница. Я знаю, я ведь сам тебя учил.

«Не только этому», – подумала Маккензи и смутилась.

– А ее срок еще не подходит? Наверное, лучше оставить ее в покое до тех пор, пока не родится жеребенок.

Маккензи вспомнила, как неловко чувствовала себя, когда сама была беременна.

– Это произойдет через несколько недель, – Кэл погладил шею лошади. – У животных все не так, как у людей; у них не бывает больших проблем при рождении детей, – на его лице появилась озорная улыбка, – жены апачей во многом похожи на лошадей – они легко рожают детей и быстро приходят в себя. А белые люди так и говорят, что апачи мало чем отличаются от лошадей.

– Но никто не принимает это всерьез, – улыбнулась Маккензи.

Кэл тоже усмехнулся, но мгновенно лицо его приняло встревоженное выражение.

– Я слышал, что белым женщинам рождение детей дается не так легко, как апачам. Ты трудно рожала Фрэнки?

Маккензи словно кипятком ошпарили. Этот вопрос был слишком интимным и затрагивал тему, на которую она не была готова беседовать с Кэлом. Появление на свет Фрэнки было очень болезненным прежде всего потому, что сопровождалось горьким сознанием предательства отца девочки и злостью на него. Когда ребенок Кэла боролся за жизнь, Маккензи чувствовала себя оскорбленной и возмущенной, к этому примешивалась еще и непонятная тоска, исходившая из ее глупого сердца. А теперь Калифорния Смит имеет наглость спрашивать, трудно ли ей далось рождение Фрэнки! Маккензи вспыхнула от гнева, но в этот миг насмешливый внутренний голос спросил ее, не сама ли она подтолкнула Кэла задать такой вопрос?

– Или такие вопросы не полагается задавать отцам?

В голосе Кэла не было и намека на насмешку. Маккензи вернулась в настоящее – к теплой конюшне, дикой кобылице и Кэлу. Но не к тому Калифорнии Смиту, которого она любила много лет назад, и не к тому, образ которого создала из своей боли и ненависти. На самом деле он не был ни тем, ни другим. Те придуманные образы соответствовали потребностям Маккензи – сначала потребности любить, потом ненавидеть. Возможно, настоящий Калифорния Смит был тем человеком, который приехал, чтобы спасти ранчо старого друга, хотя этот друг давно умер; или тем человеком, который заступился за Летти Грин; человеком, который, не жалея свободного времени, учил маленькую девочку ездить верхом… Знала ли Маккензи, каким был на самом деле Калифорния Смит?

– Нет, – ответила она со вздохом, – такие вопросы задают, и на них отвечают. Это было нелегко, но я не думаю, что мне повезло меньше, чем другим женщинам, – она улыбнулась и поправилась, – белым женщинам. Правда, я не проявила при этом особого мужества и терпения, но мы справились – я и Фрэнки. Когда-то тетушка Пруденс говорила мне, что когда женщина впервые прикасается к рожденному ею ребенку, она тут же забывает обо всех своих мученьях. Тетушка хорошо это знала – она родила пятерых дочерей, – Маккензи смолкла, вспоминая ту минуту, когда взяла на руки Франциску Софию Батлер в первый раз, и взгляд ее смягчился. – Тетушка оказалась права: когда я увидела Фрэнки, прикоснулась к ней, посмотрела, как она машет в воздухе ручками и ножками, боль прошла, хотя за минуту до этого мне хотелось плакать. Это невозможно описать словами.