Изменить стиль страницы

Вот господин в котелке, с загнутыми вверх усами сидит на империале конки, едет по своим делам, размышляет о чем-то в тот момент для него важным. Рядом с ним дама в широкополой шляпе, в платье с пышными, словно надутыми, рукавами смотрит перед собой и чему-то улыбается, чему-то для неё милому и приятному. И никто из них даже представить себе не может, что этот окружающий их прекрасный мир совсем скоро рухнет, разлетится вдребезги, а судьбы всех в нем живущих, почти без исключения, будут ужасны. Они же смеются. Пьют ли шампанское в роскошных салонах, торгуют ли пирожками возле Гостиного двора, едут ли в конке или в первом трамвае, у всех застыли на лицах радостные улыбки. Еще бы, ведь они только что вступили в такой дух захватывающий век. Век электричества и бензиновых моторов, гуманный, просвещенный двадцатый, который обещает быть столь прекрасным!

А вот гуманный электрический впервые оскалил свою пасть: август

1914, Невский проспект возле Садовой. Знаменитый угловой дом, существовавший без изменений до конца 60-х годов и строительства подземного перехода. На снимке он точно такой же, каким и был все мое детство и юность. Бельэтаж, под нынешним кукольным театром

Деменни (впрочем, может его уже там и нет давно, не знаю) весь покрыт вывесками редакции газеты "Вечернее время". Тротуар заполнен толпой в штатском. Шляпы, картузы, канотье, котелки, кепки.

Озабоченные, напряженные спины, все они чего-то ждут. На переднем плане три гвардейских офицера в шинелях внакидку. Один, как и все стоит спиной к фотографу, второй – боком, задумчиво гладит усы, а третий настороженно, тревожно и даже как-то обреченно смотрит прямо в объектив, словно предвидя свою страшную судьбу.

В самой атмосфере снимка, в застывших позах этих людей, сгрудившихся у газетной редакции, чувствуется пришествие неких роковых событий. Они уже ощущают их, но еще ничего не знают. Не ведают, что совсем скоро Невский обагрится кровью, затем опустеет.

Потом заполнится совершенно другим, окраинным, подвальным народом, который переименует в нем почти все проспекты и площади, порушит и опоганит множество церквей, снесет кучу памятников, а затем и сам сгинет сначала в бесчисленных репрессиях, а потом в жутчайших муках голода, в то время как величественные имперские здания превратятся в полу разбомбленные вымороженные братские могилы. И только уж потом придет какая-то третья волна населения, и те начнут город этот, построенный вовсе не для них, кое-как обживать, восстанавливать разбитые бомбами и снарядами дома, постепенно и, хотя бы частично, возвращать улицам старые имена.

Если бы кто-нибудь из стоящих на снимке возле газетной редакции

(например, вот этот усатый гвардеец), смог бы вдруг волшебным образом снова тут оказаться лет, эдак, через сорок пять, то увидел бы, что здания проспекта вокруг него – как бы те же самые. Вон напротив та же Публичная библиотека, Гостиный двор с тем же названием, вон через Садовую аптека на том же месте. Да только что-то во всем этом не то, что-то чужое, не его. Даже столь любимый гвардейцем "Центральный погребъ винъ Саввы Петрова", и тот существует хоть и на своем месте, но под странным, не поддающимся расшифровке названием "Советское шампанское".

Он бы увидел запрудившую ЕГО Невский проспект, странно чужую серую толпу людей в бесформенных, совершенно одинаковых китайских плащах "Дружба" с убогими, беспородными лицами, которые в его время попадались в основном среди нерадивых крестьян, пропойц мастеровых, нечистых на руку половых и гостинодворских приказчиков. Всмотрись гвардеец повнимательней, различил бы в серой массе мелькание редких красивых женщин, да интеллигентов с затравленным взором, и поразился бы, какими чужими, иностранными казались их лица в прущем по проспекту плебейском стаде. Постой он подольше на этом углу 1959 года, взору бы его предстали бредущие в толпе двое нетрезвых молодых людей в таких же как у всех мятых, бесформенных одеждах. Один из них был внуком вятского паровозного машиниста Лесникова, умершего от тифа в разгар гражданской войны, а второй внуком подхорунжего

Кубанского казачьего войска Максимюка, геройски павшего в Карпатах во время Брусиловского прорыва. Молодые люди остановились возле погреба, и один другому сказал: "Ну, чо, бля, зайдем в США, ебнем по стакану бормотеля?" А второй ответил: "Зайдем, пожалуй, на хуй". И они спустились вниз по тем же самым ступенькам, по которым лихой гвардеец, прибывший из августа четырнадцатого, спускался и поднимался бесчисленное количество раз.

Если бы он и сейчас последовал за ними, то под столь знакомыми сводами винного погреба узрел бы не ярко освещенную коллекцию вин всех стран и народов, а странные непонятные машины в виде шкафов с трубками вроде самоварных носиков. Посетители подвала промеж себя звали их автопоилками, покупали в кассе у толстой золотозубой бабы какие-то круглые жетоны, опускали их в прорези машин, подставляли под носики граненые стаканы, а те наливали им странную, резкого запаха темную жидкость, что звалась почему-то "портвейном Три семерки". Мрачные, неряшливо одетые люди жадно заглатывали её, на глазах веселели и снова бежали за жетонами.

И пяти минут не выдержал бы наш гвардеец этой картины, выскочил обратно на улицу, а там бы увидал старика в старом засаленном и рваном пиджаке, который, вытирая рот нечистой ладонью, поднялся вслед за ним из заведения, называемом "США". Старик, дыша тем самым

"портвейном", встал посреди тротуара, глядя куда-то вдаль. Потом, медленно обвел потухшим взором обтекающую его толпу и также медленно произнес, видимо, разговаривая сам с собой: Ну, Ленин – это оно понятно. Он за брата мстил… Но все же народ-то как заебли…

И тихо побрел среди толпы, опустив голову. Долго бы еще стоял гвардеец в раздумье, крутя ус, да пытаясь постигнуть, откуда взялась эта толпа, что это вообще за люди такие, и что они делают на ЕГО

Невском? А, главное, куда делись все те, кто заполняли проспект всего пол века тому назад? Но так бы и не нашел ответа, ничего не поняв…

Впервые я вдруг задумался об этой общности страшных судеб предыдущего поколения совершенно неожиданно и, вроде бы вовсе не к месту. Как-то в самом конце пятидесятых годов мой школьный товарищ

Виталик Шмелько рассказал мне хоть и забавный, но самый что ни на есть заурядный анекдот. Мол, двое друзей постоянно в молодости спорили, на какой бабе лучше жениться: на красивой, или некрасивой. Один утверждал, что красивая обязательно изменять будет, потому лучше выбрать себе жену пострашней, а другой доказывал, что и красавица может быть мужу верна. В общем, ни в чем они друг друга не убедили. Один женился на красотке, а второй – на жуткой уродине. Так всю жизнь с ними и прожили, а пути их разошлись настолько, что встретились снова только в глубокой старости. Разговорились, и выяснили, что понятия оба не имеют, изменяли им жены или нет.

Решили, что теперь, поскольку вся жизнь позади, то те скажут правду, и пошли сей факт выяснять. Приходят к старухе, которая когда-то была красавицей, и муж задает ей вопрос: Скажи жена, изменяла ли ты мне когда-нибудь в жизни?

– Да, отвечает та, – два раза.

– Когда? – интересуется муж.

– Первый раз, когда у меня появилась норковая шуба, а второй, когда кольцо с бриллиантом.

Пошли они к старухе, что и в молодости была страхолюдиной, и муж задает тот же самый вопрос: Скажи жена, изменяла ли ты мне когда-нибудь в жизни?

– Да, отвечает та, – два раза.

– Когда? – интересуется муж.

– Первый раз, когда у тебя часы пропали, а второй, когда у тебя пиджак исчез.

Я отсмеялся, а потом просто застыл пораженной одной мыслью. Боже мой! С их молодости до сегодняшних дней сколько было ужасов: войн, революций, репрессий, сколько крови пролилось. А они, вместо того, чтобы радоваться, что оба выжили, какой-то хуйней интересуются. И понял я, что в современной мне стране подобный анекдот совершенно бессмысленен, а рассказывать его можно лишь в Швеции, либо Америке.