Изменить стиль страницы

Боже, как я во время оно все эти песни ненавидел, брезгливо отбрасывал от собственного мозга. Но кончилось время разбрасывать,

Александр Лазаревич!. Пришло время собирать. Действительно, песни сии когда-то весьма зловеще пахли ненавистью, вонючими портянками, кровью, смертью и порохом. Сейчас же, по прошествии стольких лет портянки те давно сгнили и рассыпались в прах, ненависть, смерть и вонь выветрились вместе с порохом, а кровь, по мудрому выражению булгаковского героя, "давно ушла в землю". И они пахнут нежными руками бабушек, которые меня одевают, мандаринами, елкой, наряженной на новый 1946 год. Увы, именно они и есть МОИ песни, а не "Боже Царя храни", как бы того ни хотелось! Посему, Шурик, давай вмажем еще по одной за те нежные старушечьи руки, что одевали нам штанишки с гульфиком под елкой, завешенной мандаринами в фольге и под звуки песни "Горит у нас в сердцах любовь к отчизне милой, идем мы в бой за честь родной страны. Пылают города, охваченные дымом…", что раздавалась над головой из большой черной тарелке на стене.

А помнишь ли, как наше поколение переиначило в ней слова?

Впрочем, мы практически всем культовым песням той великой эпохи давали новый, свой собственный смысл, где "песня веселая" становилась "кашей перловой", а "деревни и села, большие города" звучали как "директор столовой и обжоры повара". Как сейчас вижу себя с Генкой Кубышкиным, марширующих в конце сороковых годов по

Лештукову переулку и горланящих:

Горит у нас в сердцах бутылка с керосином,

Идем мы в школу двойки получать,

Пылают дневники, охваченные дымом…

А сколь цинично прекрасен был припев:

Ученики, директор дал приказ,

Поймать училку, выбить правый глаз!

За наши двойки и колы, за все пропущенные дни

По канцелярии огонь-пали!

Вот так и осваивали мы с раннего детства два важнейших спасательных средства: цинизм и похуизм, что помогли нам без особого ущерба для психики и даже весьма комфортно прожить пол века в этой стране, столь, казалось бы, не приспособленной для жизни, особенно жизни комфортной.

Монреаль, 9 мая 2001

Спасибо, Шурик за поздравления с праздником. Взаимно прими мои, ибо праздник сей мне также дорог, как и любому человеку, прожившему жизнь вместе со страной, которой больше нет. Здесь же день окончания

Второй мировой никак не празднуется, чаще всего даже и в календарях не упоминается. Зато они с огромной помпой празднуют окончание войны

Первой в ноябре 18 года, которую, кстати, зовут Великой – Grande guerre, в отличие от второй, от нашей, что у них совсем не Grande, то бишь не великая, а просто непонятка какая-то.

Кстати, пару лет тому назад девятого мая решил я отметить праздник Победы, купил бутылёк союзников – вискарь "Гуляющий

Джонни", пластиковую ёмкость с содовой водой, набрал льда из холодильника и – на балкон, на солнышко, к распускающейся свежей листве деревьев улицы Эдуарда Монпети. А в магнитофон сунул кассету с песнями военных лет. Исключительно хорошо посидел, порадовался победе, но в какой-то момент захотелось общения, и я зазвал на балкон непьющую супругу свою Надёжу. Она рядышком села, а я давай ей вспоминать, как однажды 40 лет назад подобный праздник встречал.

Долго повествовал на свою голову, ибо следующим утром на просьбу подлечиться, супруга ответила сурово: "Пока всё, что вчера рассказывал в литературную форму не приведешь, опохмелиться не дам".

Так и пришлось мне с квадратной головой сесть за компьютер и накатать рассказик на четыре странички, который Надёже настолько понравился, что она тут же побежала, принесла мне пару литровых бутылей пива, что я и потребил с приятным чувством выполненного долга. Потом опус сей где-то завалялся, а я про него забыл. Но сегодня вспомнил и раскопал в компьютерных завалах. Сейчас хочу послать тебе его в приложении, он коротенький, прочти, может понравится. Я там абсолютно ничего не выдумал, ничего не прибавил и не убавил, просто описал один день таким, каким он и был:

ТАНКИ НА ДОРОГАХ

Когда-то в конце двадцатых, начале тридцатых годов на углу

Гороховой и Садовой в розовом доме с полукруглым эркером был самый бандитский в Ленинграде ресторан Ростов Дон. Об этом рассказал мне весной 1962 Колька, мой напарник по бригаде грузчиков автобазы

Лениздата.

– Может, Ростов на Дону? – спросил я его.

– Нет, – подчеркнул Колька, – Ростов Дон! Так и назывался! Мы там завсегда с марухами гуляли.

Лет Кольке было под пятьдесят с хвостиком, так же как и шоферу

Сереги, а мне двадцать один, но были они для меня Колькой с Серегой, а я для них просто Олегом или Олежкой, ибо как я там открыл, работяги всю жизнь Кольками и остаются кроме тех редких случаев особо уважаемых, которые становятся просто петровичами, васильичами, степановичами.

На Лениздатовскую автобазу я попал от безысходности в январе 62 года, и в ушах моих еще стоял дружный рев огромного зала детей, которых я совсем недавно до описываемых событий смертельно обидел. В октябре 61-го меня с треском выперли за пьянку с должности осветителя Ленфильма, и я тут же вспомнил объявление на углу

Невского и Садовой, мимо которого сто раз проходил, направляясь в автопоилку "Советское шампанское" или как её короче звали на Невском

"США", на том же углу и находящуюся. Объявление гласило: "Ленинградскому кукольному театру требуются осветители".

Так что с ноября того же 61-го года я уже во всю трудился в дружном коллективе кукольного театра. Слишком даже дружном, ибо какие-то странно дружеские поползновения там возникали со стороны моих новых коллег. То кто-нибудь, смеясь, за яйца ухватит, то за задницу, и это, хотел бы подчеркнуть, сплошь были коллеги пола мужского. Если бы женского, то мне сие было бы только в кайф. Так нет. Коллеги пола женского там как-то всё больше меж собой общались, целуя друг друга в губки явно дольше, чем того требовали приличия. А на меня – полнейший ноль внимания.

Всё это несколько выбивало из колеи, и я, чтобы в колею благополучно возвращаться, зачастил в автопоильный подвальчик. Раз эдак зайдешь, примешь стакан "Трех семерок", другой, третий, и, глядишь, душа возрадуется, и ты уже живешь счастливо, словно вроде бы ты сам как бы лесбиянка, и хорошенькие актриски-кукольницы тебя самого целуют в губки, а жеманно изломанные, сюсюкающие коллеги пола мужского вроде как бы уже и совсем тебя не раздражают, просто в упор ты их не видишь. Вот только однажды в том же самом ноябре после очередного стакана портвейна я так неудачно укрепил над сценой прожектор, что он прям, блин, посреди спектакля навернулся вниз и напрочь придавил главного детского любимца, уж сейчас не помню, кого, (сколько лет-то прошло!) какого-то там колобка, который должен был всех злодеев победить, а потом жениться на Василисе прекрасной и жить с ней долго и щасливо. А тут вдруг оказался он лежащим раздавленный в лепешку неким свалившимся с небес жутким злодеем, так, что театру пришлось дать занавес под до сих пор стоящий у меня в ушах оглушительный детский вой.

Таким образом весной 62-го трясусь я в кузове ЗИСовского грузовика в компании с бывшим штрафбатовцем Колькой и Иоськой – евреем-грузчиком (почти по анекдоту: еврей-дворник), таким же грязным и рваным, как и бывший штрафник Колька, только в отличие от него всегда трезвым и рассудительным и тоже, кстати, бывшим фронтовиком, только простым, а не штрафбатовским. Но вот еще одна разница. В отличие от Кольки, Иоська о войне никогда ничего не рассказывает, мол, война она и есть война и говорить о ней он не хочет. Колька же рассказывает весьма охотно и все его истории я уже знаю наизусть. Знаю, что был Колька в двадцатые-тридцатые годы питерским бандитом налетчиком, но как-то повязали их менты и дали

Кольке 25 лет. А в 41-ом в лагере предложили им смыть позор перед

Родиной кровью, Колька согласился и пошел добровольно в штрафбат.

Потом ранен был, медаль получил и перевели его в часть обычную.