Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
— А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
— «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!.. Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.
Тогда я всё понял. Уехал Вильченко с начмедом Федотовым и всеми докторами, ветераны умерли, отступили офицеры. Не осталось ни власти, ни закона.
Пускай они жили на верхних этажах и, как боги, не снисходили до нашей жизни, но даже формальное их присутствие служило защитой. Теперь старших богов нет, и этой ночью некому будет заступиться за шестерых «духов». «Деды» нажрутся водки, танкист Прищепин разъярит их, и «духам» будет вешалка. Густые, как вазелин, капли пота вскипели вдоль моего позвоночника и застыли костяным гребнем ужаса.
По привычке, я бросился искать совета у Т. Ф. Реукова, открыл «Учебник сержанта» наудачу, как псалтырь. Двадцать шестая страница, седьмая строка снизу. Там было: «Ночью важно своевременно обнаружить действия разведки противника и переход его в наступление, с тем чтобы подготовиться к отражению и исключить внезапность. Для этого с помощью приборов ночного видения ведется тщательное наблюдение за подступами к позиции отделения, а также подслушивание».
А танкист не терял времени зря. После завтрака Прищепина видели на первых этажах, где он заводил знакомства. Когда он вернулся, над его головой кружило гортанное кавказское вороньё. Один, чуть ли не сидевший у Прищепина на плече, выкаркивал свое: «Блад!» Я с омерзением подумал, неужели тот самый, что вручил мне когда-то для полировки подзалупный розовый жемчуг?
У ног Прищепина сновала пара раскосых, как волки, азиатов, с голыми желтыми лицами. Эти обитатели нижних миров распознали в Прищепине своего и теперь спешили присоединиться к его забавам, летели, мчались на званый пир, на обещанную танкистом поживу.
На ужин дали запеканку и кисель. У меня они вызывали острое чувство испуга и отвращения, причем запеканка была элементом отвратительного, а пугал почему-то кисель. Я через силу цеплял вилкой куски творога, запивая студенистой подкисленной дрянью. А в животе точно кто-то ковырялся пальцем, накручивал по одному невидимые волоски, потом дергал, огненным щипком вспыхивала боль, и снова палец возился, выписывал круги в кишках и под селезенкой.
Всё резало глаза, любая краска казалась люминесцентной. Хоть было только семь часов вечера, в столовой зажгли свет, потому что за окном нагнало туч. Воздух, осязаемый, как туман, пахнул влажными запахами грозы.
Впятером собрались мы на эту вечерю. Наши два столика на стальных паучьих ногах еще со времени отбытия Сапельченко срослись боками в общий стол. По одну сторону сидели я и Кочуев, напротив Яковлев с Прасковьиным, и во главе, как именинник, — Шапчук.
Мамеда Игаева не было с нами. Его увели земляки.
Я бредил обмороком наяву. Смуглый лоб Шапчука, покрытый масляной пленкой, нестерпимо сверкал, как самоварный бок. Прасковьин вилкой давил запеканку, и она становилась похожа на пашню. Яковлев безумно ковырялся в зубах языком, а Кочуев глядел из желтой бездны страха.
Мы уже были не вместе, над нами истошно прокричал небесный матросик-херувим: «Полундра!» — и мы знали, что каждый, брошенный на произвол судьбы, спасается, как может.
Я решил, что останусь в нашем архиве. Никто меня не будет искать, кому я нужен — говорил я себе. Переночую на стульях, можно подумать, я с большими удобствами спал в палате? А утро вечера мудренее, в понедельник вернутся офицеры и доктора, приедет полковник Вильченко.
Я испытал булавочный укол совести, из-за того что решил воспользоваться кочуевским убежищем, но божий глас: «Полундра» — отпускал грехи.
Улучив момент полного безлюдья в коридоре, я рванул наверх в архив. Там, передвинув столы к полкам, улегся на четыре стула, прикрылся скатертью и достал Реукова. Света я не включал, и от букв остались только серые силуэты.
Но я наловчился разбирать и тени слов: «По сигналу оповещения о радиоактивном заражении при действиях в пешем порядке необходимо надеть респиратор или противогаз, защитный плащ в виде накидки, защитные чулки и перчатки, а при нахождении в укрытиях или закрытых машинах только противогазы, закрыв при этом двери, окна, люки, жалюзи и опустив задний клапан тента автомобиля».
Прошел, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке, и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
— Читаешь? — раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнес с какой-то официальной интонацией:
— Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса: — А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
— Он сказал, что если сам найдет, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошел за Кочуевым. По дороге спросил:
— Ну что там «деды»?
— Напились, — деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
— Мне, это… поссать надо, — деликатно сказал я Кочуеву половину правды. — Ты иди, я позже догоню.
— Ну, хорошо, — согласился Кочуев. — Так значит, я скажу, что нашел тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал свое тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:…По-и-ме-ни-Солн-це…
— Не туда! — кричал «дед» Чекалин. — Там «а эм» аккорд на «Солнце».
Сам знаю, — говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трех струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
— Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
— Маэ-эстро, — с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. — Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нём что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
— Хырр… — сипло выдохнул Прищепин. — Хырр… Мухтаррр! — мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом: