Изменить стиль страницы

Отец пальцем указал на ковер, в середине которого сидела крупная серая жаба:

— Осторожно, не спугни.

— Я думала, мышь или крыса, — оправдывала свой испуг мать. — Это ж надо, Витя, жабы в доме заводятся! Откуда?

— Как откуда, Валюш? Сырость, плесень, старые трубы — самое место для жаб.

— Дожили… Ну и что с ней сделать, убить? Что ты молчишь?

— Зачем, все-таки тварь божья, тоже жить хочет…

Жаба, как вырванное сердце, пульсировала нежным бородавчатым телом.

— Я не могу с жабами, убери ее немедленно! — закричала мать.

— Надь, — попросил отец, — захвати с кухни совок, я ее на улицу вынесу.

— Ага, она у тебя удерет, ее в банку надо и закрыть…

Жаба разомкнула кожистые веки, в два прыжка добралась до стены и забилась в неожиданно большую щель между плинтусом и полом. Оттуда донеслось ее тревожное кваканье.

— Вить, а что, она теперь всё время будет там жить? — тревожно спросила мать. — Ей богу, лучше бы мышь, теплокровное существо, а тут-земноводное… Брр, — она вздрогнула от брезгливости.

Засвистел чайник. Вода, даже прокипевшая, сохранила красноватый оттенок, который, впрочем, исчез, окрасившись заваркой.

Зашла мать, расставила на подносе чашки:

— Пойдешь, может, к нам?

— Нет, спасибо, я лучше здесь побуду.

— Ты правда поругалась со своим новым? Умнее надо с мужчинами обращаться, а не так: что-то не понравилось, и сразу — до свидания.

— А я и не говорила, что умная. Я до третьего класса была уверена, что фамилия Гитлера — Капут…

— Смотри, дошутишься, — мать подхватила поднос и вышла, укоризненно оглянувшись.

Надя достала из рукава смятое письмо. Поставила перед собой чашку с чаем и, прихлебывая и дуя на кипяток, села читать дальше.

Автор грустно резюмировал: «Вот так и ты со мной. Брезговала. Как жабой…

Сам я, как сейчас говорят, из неблагополучной семьи. Детство мое было трудное, слез наглотался, незаслуженных обид. Рассказываю это не потому, что мне нужна твоя жалость, я и не жалуюсь.

Мой отец не мог в силу некоторых причин с нами жить, но один добрый человек из сострадания женился на моей беременной матери и спас ее от позора. Приемный отец никогда не скрывал, что не родной мне, но относился сердечно, делал для нас с мамой все, что мог. Но главное, что родной отец однажды нашел нас! Теперь мы вместе, вся семья. Такая вот история, хоть мексиканский сериал снимай!»

Переворачивая третий, как ей казалось, последний, лист, Надя с удивлением обнаружила, что от него снова отделился следующий, точно письмо обладало таинственной способностью самодописываться.

С потолка на стол шлепнулся таракан, узкий, как семя подсолнуха. Ловко перебирая рыжими лапками, попытался удрать. Надя стряхнула его на пол и безразлично раздавила. Когда соседи сверху устраивали очередную санобработку, тараканы обычно переселялись на этаж ниже.

«Я горжусь моим отцом. Если бы ты знала, как его любят, и побаиваются, конечно. Он может быть очень добрым, но и очень грозным.

У меня чудесная мать, добрая, отзывчивая, к ней обращается множество народу, и она всем помогает, никому не отказывает. Ты чем-то похожа на нее. Внешне, конечно. Такие же глаза, улыбка. За это я готов был бесконечно прощать тебя, но, как видишь, просчитался — не бесконечно…

В целом, я хочу сказать, что у меня славные родители, замечательная семья, и я очень хотел познакомить тебя с ними, звал в гости, но ты ни разу не приняла приглашения…»

«Ничего подобного не припомню», — подумала Надя.

«Потому, что я делал это не лично, а через знакомых, — сразу пояснил автор. — По моей просьбе они передавали тебе приглашения, но ты не пускала этих людей на порог, а если они подходили к тебе на улице, то даже не удостаивала ответом. Как я переживал от твоих отказов!»

Луч лампы вздрогнул и из желтого сделался тускло-оранжевым. Такое бывало и раньше, когда падало в сети напряжение.

Автор письма вдруг сменил тон и заныл, как оставленный муж:

«Ну, правда, иной раз такая обида берет. И сколько же я сделал для тебя, сколько бесценных подарков подарил. Всего и не перечислишь: ночное небо в золотых звездах, изумрудная зелень лесов, шепот листьев, пение птиц, я согревал тебя огнем моего сердца, одевал теплом солнечных лу-…».

В руках оставался последний лист. При слабом освещении тонкая бумага выглядела совсем как музейный папирус.

«…чей. Ты не оценила, втоптала бесценные дары в грязь. Я отворачиваюсь и ухожу. Теперь всё кончено. Прощай и, как говорится, be happy, если получится.

Когда-то твой друг, Джизус Крайст».

После световых конвульсий лампа, напоследок пронзительно вспыхнув, погасла. Кухня погрузилась в темноту, еще более черную оттого, что секундой раньше произошла эта внезапная вспышка.

Поперхнулся недосказанным телевизор. Мать громко спросила:

— Интересно, это только у нас или во всем доме отключили?

Сразу сделалось очень тихо. В домах напротив мерцали болотные огоньки, но было непонятно, живой ли то свет или отблески бегущих машинных фар.

Слышно было, как мать ищет свечи, припасенные специально для таких авралов.

Дрожащее пламя озарило кухню.

— Тебе свет оставить? — Огонь разделился на две равные половинки. Надя взяла парафиновый столбик, похожий на отрубленный палец с сине-желтым огненным ногтем. Мать ушла.

В створках окна Надя увидела свое утроенное отражение и тихо зарыдала.

С улицы потянуло холодной сыростью, словно опавший кленовый прах, письмо шевельнулось.

Надя коснулась огнем бумаги, и та сгорела быстро, как паутина.

В комнате, выпив чаю из красной воды, зашелся тяжелым астматическим кашлем отец. С потолка по стенам уже бежал тараканий ливень, и тревожно квакали под полом невидимые жабы.

Нагант

— «В юном месяце апг'еле в стаг'ом паг'ке тает снег, и кг'ылатые качели начинают свой г'азбег. Позабыто всё на свете, сег'дце замег'ло в гг'уди…» Пг'елесть! Как игг'ушечный пожаг'ник в бог'довой каске. Так… и уг'ина осталась… Фу, соленая! Мало пьешь, солей много в ог'ганизме, вг'едно для здог'овья… Так пг'иятно? Как лучше, с языком или без?.. Быстг'ее?.. Ах ты хитг'юга! Кого я сейчас побью?! Затаился. Паг'тизан! А спег'ма-то как бг'ызнула, мамочки! Будто из кита. Тебе хог'ошо? Доволен?

Я отвернулся к стене и оглушительно зарыдал, вздрагивая по-собачьи животом. Живот у меня белый и мягкий, поросший рыженькой елочкой от пупка к лобку.

— Ты такой стг'астный! Я впег'вые встг'ечаю мужчину, котог'ый бы от ог'газма заплакал…

Я, лежа на боку, отчаянно взмахивал ресницами, чтобы слёзы лучше выпрыскивались. Точно клоунские, брызги долетали до стены, повисали на ней и быстрыми змеистыми тропами утекали под кровать.

— Пг'ости. Я, дуг'а, что-то не то сказала, да? Ты обиделся? — она опрокинула меня на спину.

Мое неожиданное лицо раскрылось, как упавшая книга.

— Ты что-то не договаг'иваешь. У тебя пг'облема?.. Я же всё вижу!

Я часто замотал головой, будто вытряхивал из ушей речную влагу.

— Не вг'и, посмотг'и мне в глаза… — она раскидывала надо мной сети картавого гипноза, жарко придыхая старым водопроводом.

Я втянул ноздри. Нос сделался костистый, словно я вобрал смерть.

— Что такое? — она поднесла к лицу сложенную на мордником ладонь, подышала в нее. — Пахнет, между пг'очим, твоей спег'мой. Тебе пг'отивен твой же белок? Нет? Тогда не кг'ивись. Тебе сколько лет?

Мне было двадцать девять.

— Совсем еще мальчик.

— Перестань, — утер слёзы, — я взрослый дядька…

— Мужчина до тридцати пяти лет — мальчик. Ну, так что, — она покачивалась, — будешь рассказывать?

Постороннему, в общем-то, человеку. Разве можно доверять такое?

— Говог'и же! — приказала она голосом медиума. — Говог'и! — властно просияла чернотой из-под косматых бровей.