Изменить стиль страницы

Над этой ширью, легшею не меньше, чем на сто верст, над изморозью тонкой в безумном крике рвался голос женщины. зовущей утонувшего ребенка…

Да, так было: над всей величественной и безмятежной розовой гладью и тишиной Волги – дикий, нечеловеческий вой, зов, уже полный отчаянья, но еще не лишенный надежды:

– Рок-са- на! Ро-ок-са-а-а-на-а-а!

Потом мы увидели и эту несчастную мать: истерзанная внезапным горем, растрепанная, шла она в сопровождении каких-то людей и повторяла:

– Она мне за молоком ходила! За молоком ходила!

В толпе рассказывали: ночью девочка пошла по надобности.

Вероятно, оступилась и с пристани упала в воду.

Мы расположились, как и большинство беженцев, под открытым небом

– благо погода была ясная. А если бы дождь, то и спрятаться негде: на пристанях под крышей все было забито.

Мама поблизости где-то купила еду, в том числе молоко, которое налила в чайник, и огромный полосатый арбуз, в превосходном качестве которого (а камышинские арбузы, как узнал я после из учебника экономгеографии СССР, славятся на весь Союз) мы тут же убедились.

Через некоторое время маме удалось, благодаря все тому же волшебному "симсиму" – воинскому литеру, взять билет на пароход, который шел из Сталинграда до Горького чуть ли не последним в ту навигацию.

Мама привела двух носильщиков-"крючников", у каждого на спине и груди были специальные деревянные колодки – приспособления для груза. Они ознакомились с нашим багажом и заверили, что все будет хорошо:

– Посодим, хозяйка, не волнуйся, посодим! – говорил один.

– А места какие? – поинтересовался другой.

– Мест не обозначили; говорят – в трюм идти надо, – объяснила мама. Начиненный морской романтикой Стивенсона, Жюль Верна и Адамова, я при слове "трюм" чуть не подпрыгнул от радости.

– В трюм? Можно и в трюм, – заговорили дядьки. – Лучше в носовой: там воздух чище. – Да и в кормовом неплохо! – Ну, в носовом-то посвежее. – Да, на носу получше. – Да ты, хозяйка, не сумневайся: посодим. Правда, Егор?

Егор кивал: "Посодим, посодим!"

Вскоре справа показался пароход. Он ходко приближался, бодро шлепая по воде лопастями колес, а на палубе были видны такие же люди, узлы, чемоданы – и так же вповалку, как на берегу.

Крючники ухватили наш багаж, и мы пошли к левой, товарной, пристани. Пароход подшлепал к ней боком, матросы дружно выбросили трап. Огромная толпа штурмовала пароход. Остается для меня непонятным, как мы смогли протиснуться сквозь это сплошное людское месиво, да еще и вещи пронести.

Пронесли, но не все. Часть осталась у носильщиков. Вот они стоят в толпе, вроде как волнуются,. делают нам какие-то знаки, разводят руками: мол, никак не пройти, сами видите… Тем временем трап – узенький мостик с перильцами – втягивают на палубу. Отданы концы – и пароход, пятясь, боком и задом стал выруливать на стремнину – на знаменитый волжский стрежень.

Я стоял на палубе, держа в обеих руках чайник с молоком, только что купленным мамой на берегу. Вдруг заметил, что мама чем-то страшно расстроена и встревожена, на глазах у нее слезы…

Что случилось? – стал я спрашивать у нее.

– Остались без продуктов – вот что! – выпалила мама в своей обычной манере "пылить" с досады. – Саквояж остался у носильщиков!

В старом, еще ленинградских времен, саквояже был сосредоточен весь наш запас провизии – в том числе те самые сардины и шпроты, которые папа привез из Махачкалы. Мама нам с сестрой их не давала, несмотря на умильные наши просьбы. Все берегла для нас же – на черный день. И вот: этот день настал, а шпрот – нет…Драгоценные деликатесы достались плутоватым волжским крючникам.

Надолго потом в нашей семье эти шпроты остались символом излишней осмотрительности. Вывод был таков: долой чрезмерную запасливость и опасливость – следует жить по преимуществу текущим днем!

И часто, благодаря камышинскому прецеденту, нам с сестрой, пока жили с родителями, скромные деликатесы трудных лет перепадали до срока. Может, без полученного тогда урока мама и постаралась бы растянуть вкусненькое на более длительное время, но как вспомнит, бывало, злополучный эпизод, так и рукой махнет, лишь скажет одно слово:

– Шпроты!

И все отдает нам сполна – без заначки на будущее!

Пароход

Итак мы остались без крошки хлеба на переполненном пароходе, который отшлепывал своими колесами последний рейс в тот навигационный сезон. У нас не осталось буквально ничего съестного – даже чайник, который я держал обеими руками, украли вместе с молоком. Услыхав от мамы страшную новость, я так растерялся, что поставил чайник перед собою на палубу. И его немедленно сперли у меня из-под носа.

Положение, в каком мы очутились, было, действительно, куда похуже губернаторского. Посреди великой русской реки, откуда до любого из двух берегов и вплавь не доберешься, на пароходе, где, по условиям военного времени, не было ни столовой, ни ресторана, ни даже завалящего буфета, где пассажиры пуще всего берегли те горстки продовольствия, которые удалось прихватить с собой, мы могли вполне свободно опухнуть от голода – ведь путь предстоял долгий (до Горького мы плыли десять суток!). А если учесть возможные болезни, которые, как хищники, подстерегают голодающих, то вполне свободно можно было и окачуриться…

У мамы были деньги – если правильно помню, рублей пятьсот: на тот момент вполне приличная сумма. Но тратить их на пароходе было не на что, а сойти на берег во время стоянок, продолжительность которых никогда не была известна, она боялась панически: вдруг пароход отчалит, и мы потеряемся!

Итак, положение было отчаянное. Но пока что нужно было как-то устраиваться: не стоять же на палубе с вещами.

Спустились в трюм, уже не разбирая: кормовой он или носовой. Народу и там – яблоку негде упасть. Единственное свободное место – под лестницей. Тут мы и расположились – и лишь тогда поняли, отчего оно пустовало: с дощатых ступенек вниз, в просветы между ними, сыпалась всякая дрянь – ведь по ним спускались и поднимались люди…

Рядом, на более удобном месте, расположилась группа кавказцев. Их томило вынужденное безделье.

– Карты есть? – спросили они у мамы. Странно, однако у нас они оказались с собой – уж не знаю, на какой случай: в нашей семье в карты играли очень редко, а не гадали по ним, практически, никогда, разве что сестренка, бывало, раскладывала пасьянс. Мама обрадовалась случаю и тут же обменяла эту колоду карт на кулек сухариков.

Радостно голгоча, кавказцы пустились в игру, а мы стали грызть сухарики.

Я есть не хотел совершенно и потому равнодушно отложил свою долю. Как вдруг моя 16-летняя сестра разрыдалась: этой фантазерке померещилось, что я… уже помираю от голода! Хотя прошло от силы полтора часа, с тех пор как мы остались без продуктов.

Не помню, сколько времени мы просидели под лестницей, но как только какая-то семья выбралась из трюма, заняли ее место.

Мама ушла на поиcки съестного – и преуспела: кто-то продал ей за бешеную цену 12 килограммов картошки… и это был единственный наш рацион во все десять суток пути. Готовить можно было на общей кухне. Выстояв в очереди, мама сварила первую порцию, мы с наслаждением ели, А на нас, не отрываясь, смотрел какой-то парнишка лет 16-и. Не выдержав этого голодного взгляда, мама пригласила паренька поесть. Так у нас появился нахлебник и друг Коля – сын военного фельдшера, служившего где-то неподалеку от западной границы. По рассказу Коли, отец поехал в город "за медикАментами", а в это время немцы перешли границу. Коле удалось бежать, и вот теперь один, без родных, он ехал к каким-то друзьям или родственникам семьи.

Движение маминого сердца было вознаграждено: парнишка привязался к нам и не только ничего не утащил, но и сторожил наши вещи, когда нам хотелось вместе выйти на палубу, чтобы глотнуть свежего воздуха и полюбоваться Волгой, которая невообразимо прекрасна даже тогда, когда вам мучительно хочется есть.