Зоря – это аббревиатура. Означает что-то вроде "Знамя Октябрьской революции" Моей двоюродной сестренке ее имя доставило немало огорчений. В войну мы год жили вместе – в северной деревне. Там Зорькой кличут каждую вторую корову. Имя ленинградской девочки местные ребятишки восприняли, примерно, так, как если бы меня звали Полкан. То, что каждую первую корову звали Манькой, их почему-то не смущало…
Потом, получая паспорт, она попросила, чтобы букву "р" выпустили. Так в Ленинграде стало одной Зоей больше. Но мы с Марленой к этому так и не привыкли: нам милей ее прежнее имя, да еще и в ласковой семейной редакции: Зорюшка…
С ними тогда жила и наша с Зорькой общая бабушка Сара – крошечная, белоснежно седая, с детской голубизны глазами и мясистым носом, – хлопотливая и феноменально бестолковая, не умевшая,. к тому же, не переврать ни единого русского слова.
О бабушке подробный рассказ впереди. (См. в книге III этих "Записок" – "Непридуманные повести и рассказы": "Сурка д'Алмунес").
Этя училась на рабфаке, потом (или, наоборот, до того) была работницей на ткацкой фабрике и стала директором этой фабрики – совсем как в кинофильме "Светлый путь" или в более позднем "Москва слезам не верит". Только в этих лентах не показывали пути обратного, а Эте пришлось и его проделать… Но об этом также в своем месте, в свое время.
С мужем Шлемой Разумбаевым она где-то вместе училась. Он родом из какого-то местечка в Белоруссии. Не знаю, откуда взялась у него такая тюркская фамилия – уж не из тех ли он евреев, что ведут свой род от хазар? Впрочем, скорее всего, эта фамилия – результат чьей-то ослышки. Какой-нибудь Шлемин предок представился: "Розенбаум", А болван урядник записал, как понял: "Разумбаев", Позже, в армии я слышал анекдот. Офицер кричит на солдата: "Ах ты разъебай!", а другой солдат, татарин, его поправляет: "Это не он – Разумбай, это я – Разумбай!"
Шлема осиротел в семь лет, у него вся семья вымерла. Кто-то научил ребенка: "Ступай в пекарню: там тепло, и есть дадут". Он пошел, и хозяин взял его в мальчики, как чеховского Ваньку Жукова. Хозяин был еврей, и Шлема с той поры немножечко антисемит, хотя и сам еврей. Он считает, что евреи эксплуатируют своих рабочих сильнее, чем прочие. Если так, то хозяин Ваньки, сапожник Аляхин, который "вчерась выволок" своего малолетнего ученика "за волосья и отчесал шпандырем", за то, что тот заснул нечаянно, укачивая хозяйского младенца, – должно быть, трижды еврей…
Приняв участие в гражданской войне, Шлема (член партии с 1919 года) получил какое-то "партийно-политическое" образование, стал политработником, преподавателем. Но дело это у него не пошло. Он служил в армии, в НКВД, потом был директором школы, руководителем технического обучения рабочих, производственным мастером, а кончил тем, что перевелся в слесаря и, таким образом, вернулся в рабочий класс. В войну был в войсках НКВД на Ленинградском фронте, потом участвовал в выселении чеченцев, карал "бандер"… Словом, если учесть, что в сталинской России полстраны сидело, а другая половина первую охраняла, то среди нашей родни Шлема был представителем охраны.. В глазах читателя такая аттестация – не лучшая, но было и "смягчающее обстоятельство": с начальством он хронически не ладил, войну как начал старшим лейтенантом, так и окончил в этом негромком звании. Значит, не выслуживался. Уже хорошо…
Последнее довоенное воспоминание о Разумбаевых: в 36-м году они явились к нам с прибавлением – появился на свет Вовка. Этя родила его 21 января – в годовщину смерти Ленина, но Вилен уже в родне был, и мальчика назвали Владимиром: еще один пример того, что детей моего поколения в нашем семействе нарекали, главным образом революционными именами.
Положенный на кровать моих родителей, Владимир немедленно обмочил белое покрывало, чем я был чрезвычайно возмущен.
У дяди Шлемы был крошечный патефон и несколько пластинок. Но я любой музыке предпочитал почему-то "Речь товарища Кирова".
Какое-то время жил в Ленинграде с женой Лялей и дочерью Лидой папин родной брат Абрам. Но, кажется, недолго. Еще там были у папы несколько двоюродных братьев и сестер по фамилии Вол. Одну из этих сестер, Дину, студентку института, на время пребывания Гиты в больнице впустили в ее комнату на Фонтанке, – выручили как родственницу… Множество было в Питере у папы и мамы друзей. Самый задушевный из них – "Ефимчик". Беру это имя в кавычки, потому что оно и не имя вовсе, а подпольная кличка времен гражданской войны. По-настоящему он Арон Фрайберг. Но все знали и звали его Ефимчиком, и он стал официально Ефимовым-Фрайбергом. Маленький, шепелявенький, бойкий, он был когда-то очень популярен в комсомоле, и его земляк Михаил Светлов посвятил ему несколько теплых строк в своих воспоминаниях, вошедших в двухтомник "Автобиографии советских писателей". Допускаю также, что в известной пьесе Бориса Горбатова "Юность отцов", которую ставили в 40-е годы чуть ли не все школьные драмкружки (а в кино по ней отснят фильм "Это было в Донбассе") эпизодическая колоритная фигура комсомольца Ефимчика тоже навеяна воспоминаниями о друге нашей семьи.
У Ефимчика и Шуры Курсаковой было двое детей: Инна – моя ровесница (названная в честь Инессы Арманд) и Марат (в честь "друга народа", французского революционера Жан-Поля Марата).
В Мельничьем Ручье, дачном поселке, где мы жили летом тридцать пятого года,. Ефимчик катал меня на велосипеде, сверзился на ходу в лужу, но меня успел подхватить.
Ефимчика прошу запомнить.
Еще родители дружили с супругами Поповыми – дородной Дусей и простецким Петей, который прикуривал от солнца через лупу. Много-много лет спустя я узнал, что Дуся работала личным секретарем у Жданова. С детьми Поповых, Миррой и Нелей, я играл, сидя на медвежьей шкуре у них в доме. Зачем-то мы катали по полу большой плетеный сундук с игрушками… Помню и других маминых и папиных друзей: Мирру Свещинскую, Миркова… За почти пятнадцать лет родители пустили в Ленинграде корни. И вот пришлось навсегда оттуда уехать.
Марлену оставили в Этиной семье – доучиваться в третьем классе, а мы с мамой 30 апреля 1936 года сели в поезд и поехали в Харьков.
Феликс Аннович
1 мая 1936 года…
Москва встретила нас оркестром, гремевшим на весь перрон
Октябрьского вокзала. Конечно, это было в честь моего приезда в столицу. Я и сам так понял, но вдобавок получил подтверждение от своего дяди – младшего папиного брата. Я знал его еще по Ленинграду, где он жил раньше. Теперь Абраша стал москвичом. Он приехал на вокзал, чтобы встретить нас и развлечь в течение тех нескольких часов, которые нам предстояло провести в столице до отправления харьковского поезда.
Я чувствовал себя в центре торжества. К тому же, мне подарили красный флажок и гармошку, издававшую пронзительно-праздничные звуки.
Время в Москве мы провели не у Абраши (он жил далеко), а у его и папиной двоюродной сестры Ани Рахлин.
Старшее поколение нашей семьи почему-то не образовывало от своей фамилии форму женского рода (по-видимому, они ощущали себя все еще чужаками, пришельцами на русской почве – так жена "какого-нибудь" Дарвина именовала бы себя в России "госпожой Дарвин")
Тетя Аня Рахлин работала в институте Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и, между прочим, на актах инвентаризации рукописей классиков марксизма-ленинизма (Сталин тоже выполз тогда в классики) ставила свою подпись. Потом, после долгих лет лагеря и ссылки, после реабилитации, вновь появившись, уже старушкой, в этом институте, она чрезвычайно удивила новых сотрудников: они считали, что А. М. Рахлин – мужчина.
В комнате, где жила тогда Аня Рахлин, мне запомнился только шкаф, наискось (по тогдашней моде) стоявший в углу у окна. Мы играли за шкафом в войну с Аниным сыном и моим ровесником – Феликсом Рахлиным.
Троюродный брат был не только моим ровесником, но и двойным тезкой. Конечно, меня заинтересовало: а не тройным ли? Позже, в Харькове, спросил у родителей: