Изменить стиль страницы

«Княгиня Вяземская была с женою, которой состояние было невыразимо; как привидение иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он лежал на диване, лицом к двери, но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. Жена здесь, – говорил он, – отведите ее. Что делает жена? – спросил он однажды у Спасского. – Она, бедная, безвинно терпит, и в свете ее заедят».

Терпенье, с которым Пушкин переносил страданье, мудрость, с которой он ждал приближения смерти, поразили всех, кто был около него. Даже у Арендта, у этого рассеянного, невозмутимого хирурга, сосредоточенного больше на болезни, чем на больном, порой на глазах показывались слезы. Он сказал:

– Жаль Пушкина, что он не был убит на месте, страданья его невыразимы. Но для чести его жены это счастье, что он остался жив. Никто из нас, видя, с какой любовью и вниманием он продолжал относиться к ней, не может сомневаться в ее невинности.

Пушкин среди своих страданий продолжал заботиться о жене. Он дал ей последнее наставление:

– Поезжай в деревню, носи траур по мне два года. Потом выходи замуж за порядочного человека.

Наталья Николаевна так и сделала. На этот раз она Пушкина послушалась.

Умирал Пушкин так же мужественно, как и жил. Плетнев писал поэту Теплякову:

«Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами, в первый раз в жизни находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим».

Друзья, окружавшие его, были потрясены этим, для них новым Пушкиным. Раньше они не понимали, какая сила воли и высота духа таилась в этом веселом песеннике. Жуковский наивно писал С. Л. Пушкину: «И особенно замечательно, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; буря, которая за несколько часов волновала его душу яростной страстью, исчезла, не оставив в нем никакого следа. Ни слова, даже воспоминания о поединке. Однажды только, когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: не мстить за меня, я все простил».

Вяземский много лет был близок с Пушкиным, но и он был взволнован откровением, которое принесли ему последние часы его жизни. Он писал великому князю Михаилу Павловичу: «Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. Все, что было в нем беспорядочного, бурного, болезненного, особенно в первые годы его молодости, было данью человеческой слабости и обстоятельствам, людям, обществу. Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь, и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения. Ни одного горького слова, ни одной резкой жалобы, никакого едкого слова напоминания о случившемся не произнес он, ничего, кроме слов мира и прощения своему врагу».

Как это бывает с людьми, сильными духом, физические страдания принесли Пушкину внутреннее просветление. Даль, записки которого подробнее всего рисуют последние часы, говорит: «Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться со смертью, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Пушкин положительно отвергал утешения наши, и на слова мои:

– Мы все надеемся, не отчаивайся и ты.

Он ответил:

– Нет. Мне здесь не житье. Я умру, да, видно, уж так и надо».

От Даля Пушкин меньше старался скрыть свои страдания, чем от других друзей. Когда боль становилась невыносимой, он отрывисто говорил ему:

– Долго ли мне так мучиться? Пожалуйста, поскорее…

Эти последние слова – пожалуйста, поскорее – часто срывались. Точно просил он у кого-то пощады, ждал, что кто-то снимет с него эти муки, пожалеет. Его терзала не только физическая боль, но, как часто бывает при заражении крови, тяжелая, сердечная тоска.

– Ах, какая тоска, – говорил он Далю, – сердце изнывает…

Он просил поднять его, поворотить на бок или поправить подушку, – и, не дав кончить этого, останавливал.

– Ну так, так хорошо, вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо.

«Вообще он был, по крайней мере в обращении со мною, покладлив и послушен, как ребенок, и делал все, о чем я его просил.

– Кто у моей жены? – спросил он.

Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие – зала и передняя полны с утра до ночи.

– Ну и спасибо. Однако же поди, скажи жене, что все слава Богу, легко, а то ей, пожалуй, там наговорят».

Одно время у Даля мелькнула надежда. «Пушкин это заметил, взял его за руку, спросил:

– Никого тут нет?

– Никого.

– Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?

– Мы за тебя надеемся, Пушкин, право надеемся.

Он пожал мне крепко руки и сказал:

– Ну, спасибо!

Но, по-видимому, он только однажды и обольстился моей надеждой».

А. И. Тургенев в письме к Нефедьевой, которое писал в квартире Пушкина утром 29 января, передает сходный разговор, но с другим оттенком:

«Пушкин не заметил, что жена в комнате, и при ней спросил Данзаса, думает ли он, что он сегодня утром умрет, прибавив:

– Я думаю… По крайней мере, желаю этого…

Когда приступ боли обострялся, Даль советовал:

– Не стыдись своей боли, стонай, тебе легче будет…

– Нет! Жена услышит. И смешно, чтобы этот вздор меня пересилил. Не хочу!»

На третий день, к утру, страдания немного утихли. Пушкин воспользовался этим, чтобы попрощаться с семьей и друзьями, которые два дня не отходили от него. Только бедную Элизу Хитрово не пустили к нему. Она несколько раз приезжала. Плакала. Громко всем пеняла, что не уберегли поэта. Молилась, стоя на коленях у дверей кабинета, где он умирал. Проститься с ним, прикоснуться к нему, еще живому, ей не пришлось. Но и горевать долго не пришлось. На следующий год она умерла

Пушкин позвал жену, простился с ней. Потребовал детей. Они спали. Их принесли полусонных. Он молча клал каждому руку на голову, крестил и слабым движением руки отсылал от себя. Потом велел позвать из соседней гостиной Жуковского. «Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукой, я отошел».

Ему уже трудно было говорить, да и припадки боли возвращались. «С нами прощался он среди ужасных мучений и судорожных движений, но с духом бодрым и с нежностью, – писал Вяземский Денису Давыдову, – у меня крепко пожал руку и сказал: прости, друг, будь счастлив».

Он захотел проститься с Карамзиной. За ней послали. Она пробыла около него несколько минут, стала уходить. Пушкин ее вернул:

– Перекрестите меня…

Она благословила его. Пушкин поцеловал ей руку. Она быстро вышла.

Он сам прощупал себе пульс, посмотрел на доктора Спасского усталыми глазами и сказал:

– Смерть идет!

Смерть уже стояла у его изголовья. Пульс падал. Руки холодели. И вдруг Пушкину вздумалось поесть морошки. Когда ее принесли, он потребовал, чтобы жена его покормила. Наталья Николаевна, стоя на коленях около дивана, дала ему с ложечки несколько ягод, потом припала лицом к его лицу. Пушкин погладил ее по голове и ласково сказал:

– Ну, ну, ничего, слава Богу, все хорошо…

Его твердый голос обманул жену. Она вышла из кабинета просиявшая и сказала Спасскому:

– Вот увидите, он будет жив, он не умрет.

Пушкину оставалось меньше часу жизни.

Когда Наталья Николаевна вышла, он впал в полузабытье, схватил руку Даля:

– Ну, подымай меня, идем… да выше, выше… идем…

Опять пришел в себя, открыл глаза, повторил:

– Ну пойдем, пожалуйста, да вместе…

Даль поднял его выше. Друзья молча стояли вокруг него. Натальи Николаевны не было. Пушкин вдруг открыл глаза. Лицо его прояснилось:

– Кончена жизнь, – сказал он. Даль не расслышал, переспросил: