Я не делаю сравнения, которое было бы нелюбезно и неверно исторически: это только пример, – который, если читатель извлечет из него уяснение моих доводов, бросит, как мне кажется, яркий свет на ту проблему, к изучению которой я приступаю на следующих страницах.
«Франция преследует философов, а скифы покровительствуют им», – писал Вольтер Дидро 23 сентября 1762 г., и через некоторое время в письме к самой Екатерине Гримм так повторял слова учителя: «С тех пор, как ваше величество осыпали милостями одного из знаменитейших философов Франции, все, кто занимается литературой и кто не считает Европу вполне погибшей, смотрят на себя, как на ваших подданных».
Покупка библиотек у нуждающихся и льстивых философов и панегирики, посылаемые ими государыне, пренебрегавшей похвалой; обмен маленькими услугами и большими комплиментами – все способствовало к созданию между самодержавной государыней Севера и буйной толпой свободомыслящих Запада связи, усиливавшейся с каждым годом. Эта близость, однако, вызывала недовольство у немалого числа людей. Не надо забывать, что в 1778 году, во время последнего торжественного появления в Париже автора «Девственницы», Мария-Антуанетта не решилась принять его! И не только в монархическом и консервативном лагере, как бы мы сказали теперь, были – не без основания – оскорблены таким неожиданным возникновением симпатий. Если прекрасный Капфиг и не был прав, говоря с таким негодованием о зрелище, данном Европе в 1773 году, когда автор «Монахини» – поэта, восклицавший, что он готов «вытянуть кишки у священников, чтобы повесить на них королей», беснующийся циник-памфлетист был допущен в ежедневный, интимный круг императрицы; если Капфиг и не был прав – потому что «Монахиня» была написана после возвращения из России, и вышеприведенному стихотворению был напрасно придан такой личный характер, – то, тем не менее, это зрелище могло привести в недоумение не только приверженцев религии и порядка, но и самих убежденных философов. Ведь «Философские мысли» и части «Энциклопедии» были уже напечатаны в 1773 году, и в них уже ярко обрисовался человек, о котором Рудольф Готшаль мог сказать, что он весь проникнут «разрушающими инстинктами революции».
Нашлись в лагере философов люди, удивление и брезгливость которых, после долгих споров, сохранились даже и до сих пор. Переписка Екатерины с Вольтером, пребывание Дидро в Петербурге заслужили порицание со стороны крайних приверженцев философии, также как и монархии, и оставили раздражающее впечатление. Вот в чем эта проблема, и я думаю, что приведенное выше сравнение может разъяснить ее, положив предел недоразумению, как мне кажется, лежащему в основании ее. Да, недоразумение или, лучше сказать, забывчивость. До сих пор забывают о великой разнице в понятиях, интеллектуальном, политическом и социальном развитии, отделявших философов от самодержавной императрицы, несмотря на так удивлявшую и вызывающую негодование видимую интимность. Эта разница и сделала возможной упомянутую близость, которая поэтому была гораздо менее возмутительной по отношению к разуму и чести, чем то казалось и кажется теперь. Я постарался объяснить чувство, которым руководился бы в настоящее время африканский царек. Такого же рода чувство, поверьте, руководило и Екатериной в ее отношениях с западными философами. Не сомневайтесь также, что подобное же чувство отражалось и в уме философа Вольтера и его друзей. Представляли ли они себе хоть сколько-нибудь, что такое самодержавный русский государь? Они знали, что государь этот властвовал над тридцатью миллионами подданных, из которых двадцать миллионов не имели собственности: им не принадлежали даже их души, которые можно было продавать и покупать и которые ценились, круглым числом, по десяти рублей за каждую. Ведь это были мужики, одевавшиеся в звериные шкуры, питавшиеся травой, почти не люди. Знали, что эти государи ссылали иногда в Сибирь дворян, виновных только в любви к свободе – к свободе, считавшейся философами вершиной их идеала. Но, что же? Это были польские дворяне, суеверные ханжи и, кроме того, не высоко ставившие самого г-на Вольтера! Могла ли философия интересоваться такими субъектами!
Вот в каком свете является мне эта трудная и интересная загадка соединения имен Вольтера и Екатерины; и такой взгляд оправдывается если не совершенно подобными, то аналогическими случаями, встречающимися в настоящее время. Как ни сократили расстояния пар и электричество, они не могли все же заполнить пропасть, созданную за столетия. Могло быть некоторое, более материальное, сближение между соприкасающимися теперь поверхностями культур, но в основании этих культур осталось то же непонимание друг друга. Именно поэтому, к удивлению и негодованию европейских зрителей, могли возникнуть влечения и симпатии там, где идеи и принципы были диаметрально противоположны. Марсельеза шла по следам Дидро; но звуки революционной песни, как и бурные речи философа, не заставили сдвинуться ни единый камень на Невском проспекте. «Термидор», не дозволенный на сцене здесь и спокойно сыгранный там – только повторение «Велизария» Мармонтеля, запрещенного Сорбонной и переведенного на русский язык Екатериной, при помощи ее главных придворных.
Только проблема усложнилась. С тех пор произошел как бы отлив с востока на запад идей и формул, зародившихся там, в последнее время, из хаоса, хранившего создание великого и таинственного будущего. Целая литература принесла нам эти зачатки не окончившегося еще процесса рождения. Мы видим даже попытки создать последователей. Успех, нам кажется, не превзошел грани того любопытства, с которым сто с чем-то лет тому назад смотрели на попытки революционной проповеди, произведенной при дворе Екатерины ее временным гостем. Прочитав «Крейцерову сонату» и сделав вид, будто в ней что-нибудь поняли, не можем же мы сделаться искренними последователями Толстого; и, равнодушно давая по временам убежище изгнанникам, заподозренными в том, что они хотели применить на практике довольно поверхностную философию, мы еще менее можем стать нигилистами. Знаем ли мы хотя бы, что это такое? Имеем ли мы понятие о состоянии души, давшей начало так называемому революционному движению, которому соответствуют еще и теперь легкие содрогания и та зыбь, которая поднимается над поверхностью безграничного человеческого моря, теряющегося в туманах на границе цивилизованного мира? Знаем ли мы этот океан? Измерили ли мы его глубину, узнали ли его течения, сделали ли съемку его берегов?
Вследствие занесения литературы, о которой я говорил, у нас появилась целая группа исследователей, принесшая множество указаний и объяснений – новые духовные Бедекеры. Они предлагают нам в книжной лавке для ознакомления с великой незнакомкой круговые путешествия по дешевой цене: 3 фр. 50. Они сумели заинтересовать нас, даже растрогать нас, но научили ли они нас чему-нибудь? Я в этом сомневаюсь. Прежде всего, уверены ли они сами в верности своих исследований? Слушая их красноречивые слова о душе великого народа, можно подумать, что эта душа склонилась к их уху и прошептала им свой секрет, как когда-то французская провинция по отношению к сентиментальному депутату. Но верно ли это? Мне кажется, эта чужая душа не так легко высказывается. Это не наша душа – душа западных людей, более внешняя, откровенная, счастливая тем, что может выступить наружу и высказаться. Один из знаменитейших французских романистов признавался мне, в каком трудном положении он очутился, когда захотел изобразить воинствующего нигилиста и придать ему жизненность. Ему привели настоящий живой экземпляр, да не первого встречного, а известность в своем роде. Романист вертелся около этого человека и не мог ничего извлечь из него. Он терял терпение.
– Но, наконец, чего же вы хотите? – спрашивал он в десятый раз. – Куда вы идете? Какая ваша цель? Предмет ваших желаний, надежд и усилий?
Свирепый террорист долго думал и со вздохом ответил:
– Парламент!
– Возьмите наш, я вам дарю его! – воскликнул романист и распростился с нигилистом.