Изменить стиль страницы

359

– От Анны Петровны, – сказал он, – кланяться приказали. Вы изволили спрашивать насчет слуги, чтоб не пил?

– Да, а разве есть такой? – спросил я.

– Есть-с… только…

– Мало пьет?

– Ничего-с, ни капли в рот не берет, только…

– Только что? Скажите откровенно: грубиян или ленив… не ворует ли?..

– Нет-с, нет! – с усмешкой говорил буфетчик. – Только, пожалуй, посмотрите на него и не возьмете… Смешной уж очень!

Я удивился.

– Смешной! Чем же смешной?

– Так, уж очень смешной…

– На вид, собой, что ли? – допытывался я.

– И собой, да и так: смешно говорит, и все не по-людски делает.

– Да умеет ли он служить, быть в комнатах, убирать, подавать чай, чистить платье, сапоги… словом, знает ли должность слуги?

– Умеет-с: как не уметь. Он у господина своего долго служил. Он крепостной; кажется, и до сих пор еще не освободился. А только смешной! И жаден тоже.

– До пищи, что ли?

Буфетчик засмеялся.

– Никак нет-с, он не ест совсем.

– Как не ест? Подлинно феномен!

– На деньгу жаден: копит!

– Это не беда: «скупость, говорят, не глупость». Если он свои деньги бережет и не берет чужих…

Буфетчик опять засмеялся.

– Никах нет-с: свои скорей отдаст, чем чужие возьмет. Он честный-пречестный, – серьезно прибавил он, – только смешной. Выходили ему места – посмотрят, посмотрят господа на него и не берут. Мы послали за ним; если угодно, пришлем, только вряд ли и вы возьмете, сударь. Смешной уж очень!

– Пожалуйста, пришлите! Я возьму, какой бы ни был, лишь бы трезвый: я без слуги в настоящую минуту. Мне пока прислуживает женщина от соседей.

Буфетчик пошел было.

360

– Да-с, вот забыл сказать, – прибавил он, – Матвей… этот самый человек – не русский, а из поляков, и господин его в Польше живет. Только Матвей по-польски не разговаривает, молиться ходит в свою церковь, на Невском….

– Ну, это все равно. Пришлите, пожалуйста, поскорее. Благодарите Анну Петровну, и я вас благодарю. Не пьет, не ворует – это клад!

На другой день утром явился и Матвей. Я готовился засмеяться, судя по описанию буфетчика, но когда посмотрел на него, смех замер у меня на губах.

Это был довольно длинный, лет сорока пяти, человек, худощавый, даже чахлый, будто только что вставший со смертного одра: кости да кожа. Небольшая голова, глаза впалые, белесоватые, как у чухонца, без выражения; большие, настежь отворенные губы, которых он, кажется от слабости, не мог сжать, лицо с повисшими складками – точно пожелтевшей от ветхости лайки; волосы жидкие, под цвет старой рогожки. Одет в серый, длинный, поношенный сюртук с полинялым бархатным воротником. На шее был старый вязаный шарф.

У меня сердце сжалось, глядя на него. Он, казалось, едва держался на ногах. Он прямо смотрел на меня – и будто с трудом мигал и тяжело дышал. Ноги у него, начиная с колен, были как будто не свои, не натуральные, а деревянные, приставленные вместо оторванных. Руки длинные не по корпусу, как у оранг-утанга.

«Смешной! Он не смешной, он жалкий!» – думал я, осматривая его.

– Ты болен? – спросил я.

Он точно проснулся.

– Никак нет-c! – торопливо сказал он. – Я, слава богу, здоров.

– Отчего же ты такой худой и бледный? Разве ты всегда был такой?

Он широко улыбнулся, губы распахнулись и обнаружили бледные десны. В нижней челюсти недоставало зуба.

– Сызмалу, может быть, был другой, – говорил он тихо, с передышкой, пещерным голосом, как умирающий. – А с тех пор, как стал помнить себя, – я все такой, как теперь…

361

– Ты не пьешь, сказывают? – продолжал я.

– Нет-с, не пивал и не пью ничего, кроме чаю да воды!

– Это хорошо, а вот, говорят, что ты и не ешь: это уж нехорошо. Оттого ты и такой худой…

– Нет-с, это не оттого, – с жалкой усмешкой заметил он, – это от другого…

– Отчего же?

– Бит больно бывал.

Он как-то жалко, болезненно взглянул на меня.

– Кем бит?

– Известно, барином.

– А кто твой барин?

Он назвал польскую фамилию, которую я теперь забыл.

– Он служил в военной службе, в гусарах, – продолжал Матвей, – денщиков не брал, получал за них деньгами, а я был у него вместо денщика. Вот он и бивал меня, крепко бивал!

Он с трудом, всей грудью дохнул, точно в изнеможении.

– За что же?

– Так: вздумается и побьет. Известно, барин за все может бить, ответа нет ему. Чуть что не потрафишь, и начнет: и кулаками, по голове, и коленками тоже, а иной раз саблей ударит или сапогом…

Я с ужасом слушал этот рассказ и поверял, глядя на него, жестокую правду этих истязаний.

– Иной раз невмочь было ездить с ним на перекладной телеге по тряской дороге, он спихнет с телеги и велит притти до места пешком… Я с годами и ослаб. Вот он и взял казенного денщика, а меня отпустил на оброк. Пятьдесят рублей оброку положил…

Все это он рассказывал с передышкой, умирающим голосом, медленно открывая и закрывая глаза.

«Боже мой, какой жалкий! А те находят его смешным!» – думал я, с глубоким состраданием слушая его.

– Все хочу откупиться на волю, да дорого просит, – продолжал он, – семьсот рублей! Я давал четыреста – не берет.

– А у тебя есть столько денег? – спросил я.

– Теперь уже нет: осталось меньше трехсот, – почти шопотом прибавил он. – Без места долго был, платил за

362

угол, и в долгах тоже рублей шестьдесят пропадает: не отдают.

Он вздохнул.

– Да я прикоплю и выкуплюсь! – довольно живо заключил он. У него даже глаза засветились. Видно было, что выкупиться на волю было его заветной мечтой.

«Так вот отчего он жаден на деньги! – думал я, – свободу хочет купить! Бедный, жалкий, жалкий!»

– Ты не торопись: может быть, и даром отпустят. Теперь идут толки об этом… – сказал я.

Тогда действительно в высших сферах был затронут этот вопрос. Но наступившие политические события в Европе отодвинули его на второй план. Но он не заглох – и толки принимали уже довольно определенный характер. Пока тихо, под спудом, но что-то готовилось…

– Бог с ним, с барином: я внесу, вот только понакоплю денег! – заключил Матвей. – Может быть, барин и правов-то не имеет: никаких, говорят, бумаг у него на нас нет, а держит!

Он тяжело вздохнул.

Жалкий! Жалкий!

– Где же накопить такую большую сумму? – спросил я. – Из жалованья трудно, не есть совсем – нельзя…

– Я наживу, барин, наживу: годок, другой-третий, семьсот рублей и больше наживу…

– Чем же? – спросил я в недоумении. – У тебя ремесла никакого нет…

– Процентами, – тихо, почти с лукавой улыбкой, сказал он. – В долг деньги берут, под залог – и хорошие проценты платят. Кому пятьдесят, кому семьдесят рублей нужно: дают по два, иногда по три процента в месяц.

«Ты… мелкий ростовщик!..» – хотел я сказать, но удержался. Он был так жалок. Я даже мысленно оправдывал его: он искал свободы!

– Как же ты можешь служить! – сомневался я. – Хоть у меня и не бог знает какая служба, однако все же надо и дров в печку положить, и затопить, и убрать комнаты, чистить платье. Случается иногда послать куда-нибудь… А ты такой слабый, щедушный… где же тебе?..

К удивлению моему, Матвей вдруг ожил, точно я его своими словами вспрыснул, как живой водой. Глаза и лицо просияли, губы раздвинулись в широкую улыбку,

363

обнаружив десны. Он зорко осмотрел всю комнату, мебель, шкафы с книгами, зашевелил руками, ногами.

– Все это могу-с, все сделаю: и печки буду топить, комнаты убирать, платье чистить, самовар ставить и чай готовить, и в лавочку ходить, за булками, и куда еще пошлете – и все прочее… все исправлю…

Он говорил не прежним потухшим голосом, а твердо, скороговоркой. При этом губы и нос его с каждым словом описывали круги. Он даже молодцевато тряхнул головой.

– Ну, я очень рад. Вот тебе денег, ступай, вези свои вещи, – сказал я.

Он отступил.

– Нет-с, барин, покорнейше благодарю… у меня есть… Как можно спервоначалу, еще не заслужил, а вам убыток! Нет-с, нет! – сказал он и к удивлению моему денег не взял. Это как-то противоречило с его жадностью к наживе.