И черт с тобой! Вечером он смотрел футбол.

Оле-Алене он действительно звонил: и на следующий день, и потом еще раз. Он попадал в один и тот же офис, в котором довольно невежливо ему отвечали такой у нас нет. Возможно, она неправильно записала свой служебный номер, была не трезва, а домашнего почему-то не оставила. Что ж, быть может, она жила с кем-то, хоть и была не замужем, если верить, конечно, ее словам.

Дня через три с любовницей он поссорился. Без особой причины: виновато было его дурное настроение и то, что она его на этот раз отчего-то не возбуждала. Он позвонил еще нескольким давним приятельницам, одна оказалась свободна, но в последний момент он сам дал отбой: я только узнать, как ты живешь…

Еще через несколько дней на обратном пути из редакции домой он отчего-то поехал через Смоленскую, хотя должен был свернуть на мост к “Украине”, остановился перед зданием, в котором был туристический офис: здесь он брал паспорт с визой и билет и здесь впервые увидел

Олю-Алену. Но не стал выходить из машины, только посмотрел на входные двери, и ему на миг показалось даже, что он видел в толпе мелькнувшую ее фигуру.

Дома он теперь время от времени пытался представить себе, как она пахнет в постели. И как выглядит ее лобок: кажется, она брила волосы

под купальник. Впрочем, это он уже фантазировал. Он вспомнил ее грудь: она не носила лифчик, и временами соски оттопыривали черную ткань… Вот, собственно, и все, что он мог вспомнить, осознав, что тоскует по ней.

Это было странно: он давно не влюблялся. Если это состояние, которое он испытывал, можно, конечно, назвать влюбленностью. Их мимолетное знакомство виделось ему теперь упущенной возможностью. Не за аспирином же она приходила к нему в номер ночью после банкета… Он представлял себе, как раздевает ее. А может быть, и не нужно было ее раздевать, просто повернуть и задрать подол платья… Как-то он еще раз набрал номер – на всякий случай, – но на том конце раздался неприятный писк включенного факса.

Еще через неделю он все-таки разыскал нужный офис. Оказалось, что эта самая Оля-Алена не служила здесь постоянно, но подрабатывала в летнее время отпусков штатных сотрудников. Как с ней связаться – никто не знал, она звонила сама… Он оставил для нее свой телефон, но она то ли не получила его, то ли не стала звонить.

Однажды он поймал себя на том, что разговаривает с ней. Он рассказывал ей о себе, но сам с неприязнью к собственной жизни обнаружил, что говорит вслух банальности: учился, служил, ездил в командировки, один раз женился, но как-то по инерции, жене постоянно изменял, потом она ушла. И он не жалел об этом… Ему отчего-то казалось, что эта самая двадцатилетняя девица прожила свою жизнь значительнее и разнообразнее. Он попытался представить, как она потеряла невинность, наверное – на новогодней вечеринке, как большинство девиц, и это было ему неприятно. Но он возбудился… Нет, найти ее он не сможет. Он смирился с этим. Он просто говорил с ней, как будто они жили вместе, и, когда работал, кричал ей в соседнюю комнату, где она вязала ему шарф, чтобы принесла чаю… Бумажка с ее номером давно куда-то подевалась. Иногда он воображал, как они идут куда-то вдвоем. Он не знал – куда, в ресторан или в гости. Но он следил, чтобы она была правильно одета, и она слушалась его. Как отца, нет, как старшего брата.

Он покупал ей цветы. А потом, когда они вяли, упрекал ее, что она ленится, не меняет воду. И еще его преследовало ее двойное имя. Он попытался мысленно расчленить его, но получалось плохо, он продолжал называть ее по-прежнему. Он только вспомнил, что у него было несколько Ален и много Ольг.

Одна из Ален помнилась особо. У нее были хорошие ляжки и большие, чуть вывернутые губы. Она удобно жила, за магазином “Обувь” на

Калужской Заставе, ее мама получила эту двухкомнатную квартиру, потому что много лет беспорочно служила бухгалтером в ВЦСПС. Ее мать всегда приторно ему улыбалась. Быть может, она так улыбалась всем

друзьям дочери, потому что наверняка считала, что та, в свои двадцать четыре, засиделась. Быть может, сама Алена тоже так считала, потому что была услужлива. Он и думать не думал, что Алена могла быть просто-напросто влюблена, знал, что, во всяком случае, она нежна и удобна. Кончилось тем, что он сам все испортил, облапав однажды спьяну ее подругу, которая вовсе ему не нравилась. Нет, это было не при Алене, конечно, но подруга скорее всего наябедничала. По прошествии какого-то времени после разрыва Алена сама позвонила и напросилась в гости. Она приехала сногсшибательная, как выяснилось – только что с Балатона, похудевшая и загоревшая, показывала атласные ляжки, сидя на его тахте с ногами, рассказывала, что в Будапеште у нее был обалденный венгр, а потом злорадно и торжественно нашему герою не дала. Чтоб, мол, знал, от чего отказался… Она преувеличивала его былую страсть. Он и вправду прикинул, что неплохо бы ее трахнуть по старой памяти. Но, когда он потянулся гладить ее капроновые ноги и она ему отказала, не слишком убивался: в постели

Алена была так же пресна, как ее мама и совет профсоюзов.

Другое дело – Олечки. Живые, тоненькие, мастерицы. Одна задержалась надолго. Если б он не собирался тогда жениться, он был бы с Олечкой еще дольше. Впрочем, в тот раз он не женился, а Олечка вышла замуж за работника бензозаправки, который учился в МАДИ заочно. Она познакомилась с заправщиком на его же глазах, потому что ездила на

девятке, которую ей подарил когда-то какой-то бывший начальник. Он не придал тогда всему этому значения, они как-то быстро расстались – сейчас не вспомнить отчего, но Олечка плакала, – а потом она еще раз к нему приехала, прошло уже несколько лет, сказала, что родила двойню. Когда он ее раздел, она простодушно заметила, что и сейчас кормит, и действительно – соски у нее, тоненькой, стали неприятно большими, как грибы. Потом она еще раз засмеялась, что, мол,

забыла, как это делается, и он был рад, когда она ушла.

Размышляя, Аленой та была или Олечкой, он жалел, что не сделался писателем. Он отчего-то теперь часто думал об этом, потому что после каждой вечеринки у него принимался болеть правый бок. Когда-то он хотел сделаться писателем и даже печатался в Юности, но ему всегда казалось, что эта какая-то геморроидальная профессия, не профессия даже, а род неполноценности, своего рода инвалидность, стыдная для сильного и подвижного мужчины. Хемингуэй – это, конечно, прекрасно, но Хэм, как этого американского писателя отчего-то звали в России,

– дурацкое амикошонство – в своей мужественности, звероубийстве и рыболовстве был подозрительно одинок в ряду коллег – сплошь алкоголиков, истериков, инвалидов, безумцев, бабников и самоубийц… А теперь и вовсе отечественная литература стала уделом дам.

Он не знал анатомии и гадал, болит ли по ночам у него печень, или это почка, или поджелудочная железа. По всему выходило, что печень, хотя он и так старался пить только водку, изредка красное вино. Он сжился со своей Аленой-Олечкой, полюбил и ее южнорусский акцент, и молодость, и фигуру в одном и том же черном платье. И ему было приятно, что она заботится о нем и напоминает, когда нужно принимать лекарства. Впрочем, у врача он не был и никаких лекарств не принимал.

Он и сам не знал, хотел бы он жениться на Оле-Алене, скорее всего нет, но все чаще чувствовал себя потерянным, в досаде, как если бы днем забыл сделать что-то важное. К тому же ему принялись сниться сны. Подчас неприятные: например, что он излупил в кровь своего приятеля молодости, с которым наяву не виделся много лет. Снились горы. Подчас лабиринты, из которых он, задыхаясь, пытался выбраться.

Иногда это были сны эротического свойства, но довольно скучные, хоть и с поллюциями… Однажды ему приснилось, что он чем-то страшно провинился. Ему приснилось, что он стоит перед отцом, который говорит: это все оттого, что ты много пьешь и мало работаешь. Отец никогда не повышал голоса и сейчас говорил ровно, но зловеще. Причем он был почему-то не седым, а крашенным, что ли, в каштановый цвет. И за спиной его маячила мать, но маячила смутно, как бывает во сне. И этот сон отчего-то был, как ночной кошмар, хотя ничего страшного не происходило, и стал сниться один и тот же, все чаще. И однажды он проснулся среди ночи с рвущимся сердцем, чуть не в слезах. Сел на постели. Тянуло в боку – он перебрал накануне. И все повторял самому себе уже наяву: все хорошо, все нормально, это только сон, отец умер.