Она опять слушала Гобоиста, чуть склонив голову, с улыбкой. И он испытывал тихое наслаждение, будто распрямляясь. Она слушала не как умная дама, мотающая на ус и всякую минуту готовая вставить что-то свое, но как женщина – впитывая. Он – в свои-то пятьдесят – будто взрослел с ней и говорил все тише и все серьезнее. Его отнесло почему-то на тему "Россия и Запад", и он пересказал ей один свой сон. Он оказался в метро, но названия всех станций были написаны по-английски. Причем когда он попытался прочесть, то понял, что это названия европейских городов. А ниже, под ними, – названия стран. И он вдруг сообразил, что это странное метро развозит пассажиров по аэропортам к тому или иному рейсу… Он проснулся с острым желанием – за границу, с вами такое бывает?
– Интересно, что вы были во сне именно в метро… под землей. Как будто ваше желание подпольно… Наше поколение навсегда напугано, мы ведь знаем, что такое тюрьма… Я впервые пересекла границу, когда мне было уже за тридцать. Я все думала перед тем, что уже никогда никуда не попаду… Я же еврейка.
Он сжал ее руку и налил ей еще шампанского.
И рассказал незамысловатую гастрольную историю. Как однажды он со своим флейтистом после концерта пошел в музыкальный бар. Хозяйка Валя была румынка. Когда они попросили десять порций текилы, убрали и потребовали еще столько же, она спросила: рус? А увидев их инструменты, на плохом английском объяснила, что сейчас придет Хуан. И он пришел. Это был красавец почище Иглесиаса, с длинными сине-черными индейскими волосами, венесуэлец, как потом выяснилось. С краю небольшой эстрады у него стояли разные инструменты: духовые, две гитары, валялись марокасы… И он заиграл. Божественно. Он менял инструменты, будто не прерываясь. Толстозадые мулатки танцевали с потрясающей пластикой, как на карнавале. Валя что-то шепнула ему на ухо, и Хуан сделал знак, чтобы русские подошли. Они стали играть втроем. Так я не играл никогда, говорил Костя. Под утро все поехали к Хуану, и они прихватили всю текилу, что еще оставалась в баре, и пришли другие ночные гости, и продолжалось веселье… Если ты нормальный парень, вот как ты или я, тебя встретят, поймут, напоят и все дадут, а если ты козел…
Она рассмеялась. Он заглянул ей в глаза и прервался, почувствовав, что несет что-то совсем некстати. Она смотрела на него чуть затуманенным и вместе с тем внимательным взглядом. И Гобоист чувствовал, будто отражается в ней, и, отраженный, был лучше, чем на самом деле: и тоньше, и глубже. По-видимому, под таким углом она держала перед ним свое зеркало. Он постепенно становился настоящим…
Ресторанные музыканты настраивались. Певец выступил к микрофону: по заказу дорогих гостей нашего праздника с наилучшими пожеланиями… Ударила музыка – феличита, самая что ни на есть пражская песенка, вы понимаете.
– Вот и многие наши мастера, с именами, – сказал с настоящей грустью Гобоист, – на самом деле не музыканты – такие же лабухи. Отыграли концерт, сложили иструмент, выпили стакан водки – и в кассу за зарплатой. Им до Хуана, как до неба…
– Но так живет большинство. Даже художники, даже писатели. Не говоря уж о нас, журналистах. Без горения…
– Да-да, нет новой идеи. Им не слышен зов… Музыкант не должен так жить, даже если он признанный маэстро… И потом, до чего же большинство из них не образованны: ничего не читают, даже почти ничего не слушают… А ведь искусством не должны заниматься плебеи… И играют равнодушно. А играть надо так, как… как будто сейчас кончишь… Извините.
Она положила ладонь на его руку.
Из соседнего банкетного зала, где праздновали свадьбу, посыпались пьяные молодые люди в темных костюмах и газированные барышни. Выплыла и сама невеста в парче цвета севрюги холодного копчения, с закинутой назад марлевой фатой с плотными белыми мушками, с размазанной сиреневой помадой на губах. С ней был и жених – едва стоявший на ногах, но весь оловянный от торжества момента. Вся свадьба стала скакать, причем и какие-то пожилые, видно, родственницы в блестящих нарядах кричащих красок.
Гобоист вспомнил: жена рассказала ему, что ее дочь Женя, а его падчерица собирается замуж – Господи, давно ли он держал ее на коленях, – но что они с женихом подсчитали: свадьба вместе со свадебным путешествием обойдется в семь тысяч долларов, и, пока этих денег нет, они поживут в свободном браке… Почему именно семь, думал Гобоист, и входит ли в эту сумму оплата обряда венчания, раз уж есть обручальные кольца… Он думал обо всем этом лениво и не заметил, как одного из скакавших и извивавшихся юнцов вдруг повело прямо на их стол. Костя успел подхватить танцора, опрокинув свой стул, но стол все же резко двинулся, покатились бокалы, и пена побежала на платье Елены…
Когда всё было восстановлено, официанты поменяли скатерть, загулявшего гостя увели с глаз и шампанское в ведерке было обновлено, Гобоист увидел, что Елена смеется и что у нее очень блестят глаза. Она подняла бокал и выпила одним махом.
– Я люблю кабак, – сказала она. – Русский кабак.
Гобоист несколько обиделся – все-таки "Прага"; впрочем, она права, нынче и этот, бывший когда-то шикарным, ресторан тоже превратился в кабак.
– На Западе тоже много грязи, – сказал он с неожиданным для самого себя патриотизмом. – Помню, в Стокгольме меня отвели в какой-то ночной клуб – для экзотики. Это был панк-клуб скорее всего. Играли тяжелый рок, кормили недоваренной картошкой и сырыми немытыми шампиньонами. Вдобавок пахло там непередаваемо гадко…
– Знаете, – сказала она, – западная грязь всегда часть какого-то, как нынче говорят, культурного проекта. Даже западная свалка. А русская грязь… как бы это сказать…
– Имманентна, – подсказал он. И подумал, что евреи все-таки чрезмерно жестоковыйны, как говорили когда-то, и нет ничего опаснее умных евреек. Взглянул на улыбку подруги и устыдился своих мыслей.
– Здесь грязь как бы естественно выделяется из русского тела жизни, – продолжала она, – как… как пот из пор… – И сама налила себе еще шампанского.
Гобоист вспомнил свою помойку. Он не знал, стоит ли говорить вслух то, о чем он сейчас подумал: он ни с кем об этом никогда не говорил. Трагически непреодолимое отставание его родины от Европы он не воспринимал как личную драму. Он ведь был музыкант и знал, что его триумфы – русские триумфы. И что именно музыка создает престиж его отчизне. Впрочем, о престиже должен думать Минкульт. Но они должны же знать, что и здесь, в медвежьей стране, на отшибе Европы, музыка звучит. И всё, этого довольно. Кроме того, он знал, что жизнь в провинции имеет свою прелесть: простота денежных отношений, сентиментальное понимание дружбы, стремление трактовать служебные связи как приятельские, простодушное желание начальства, чтобы его любили, доверчивость и податливость женщин наконец. Но подчас ему становилось нестерпимо стыдно за отчизну. И прежде всего именно за неизбывный инфантилизм – самому быть инфантом бывало удобно, впрочем. Инфантилизм, отнюдь не всегда порождающий улыбку ребенка, но имеющий изнанку – повсеместную подросткового типа агрессию, стремление делать другим пакости без всякой пользы для себя. Что, собственно, и называется хулиганством.
Конечно, на родине было немало взрослых людей, но это была кучка, своего рода орден, остров в ювенильном море. И успокоение приносила лишь мысль, что глупость можно найти везде: призрачное успокоение, сродни тому, что рогатый муж может испытать при мысли, что ведь и все так живут.
– Эй, – потрепала его по руке Елена, – ты совсем не пьешь, милый.
Он взглянул на нее и понял, что она уже пьяна… Он расплатился, хоть они не добрались еще до горячего, вышли на Новый Арбат. Елена едва держалась, вися на Гобоисте. Она повторяла, смеясь и показывая свои дивные зубы: только чур меня не бросать…
Когда они подъезжали к ее дому – где-то в районе Сокола, Елена успела назвать водителю адрес, – она спала у Гобоиста на плече. Но проснулась, едва машина остановилась. Долго не могла попасть деревянным карандашиком в дырку кодового замка; уронила связку ключей, пока поднимались на лифте; потом возилась у двери. Наконец, позвонила, с замком так и не справившись: Сашута, это мы…