Изменить стиль страницы

– Ну, суки, держитесь! – все тело Бориса Рублева дернулось.

Комбат стрелял без остановок. Когда патроны в обойме кончились, он продолжал держать пистолет в вытянутых руках, со ствола тонкой голубоватой струйкой стекал пороховой дым.

Подберезский подошел сзади к Рублеву, положил ладонь ему на плечо и затем заглянул в глаза, бездонно-пустые, как колодцы в пустыне.

– Худо тебе, Иваныч?

– Да, и не говори, Андрюха, не спрашивай. На, держи свою пушку.

Подберезский взял пистолет, рукоятка была мокрая, словно бы пистолет опустили в воду. С оружием в руках он зашагал к мишени. Результат Подберезского поразил: он подобного не ожидал. Ведь не может человек, уставший, измученный, по-настоящему больной, так хорошо стрелять. Центр мишени был изрешечен и изорван, все пули вошли в черный круг.

Андрей присвистнул от удивления и восхищения. Даже в лучшие времена такого результата никто из знакомых Подберезского достигнуть не мог.

– Слушай, Иваныч, тебя на чемпионат мира можно отправлять по спортивной стрельбе.

– Нет, Андрюха, это была не спортивная стрельба.

Я… – Комбат хотел произнести и поделиться со своим другом самым сокровенным, самым наболевшим, но резко осекся, и желваки под скулами, обтянутыми почти прозрачной, почти пергаментной кожей, дернулись. Комбат заскрежетал зубами.

– Ты что-то хотел сказать, Иваныч, что-то недоговариваешь?

– Просто повезло сегодня. Вроде и руки дрожат, вроде и глаза не видят, а пули, как ни странно, все в цель полетели.

– Пойдем, Иваныч, поедим. Тебе надо много есть.

– Я бы ел, Андрей, да не в коня корм. Не лезет в меня пища, буквально от всего выворачивает. Единственное, что не вызывает рвоты, хотя не знаю почему, так это молоко.

А представляешь, Андрюха, ведь раньше меня силой не заставил бы никто стакан молока выпить. А тут, как в детстве, на молоко тянет. Может, я в детство впал, а, Подберезский? – Комбат улыбнулся.

– Жить снова начинаешь.

Улыбнулся и Андрей. Если Комбат начал шутить, если он так палит, быстро и точно, значит, дело идет на поправку, значит, он выберется, обязательно выберется. Не такой человек Комбат, чтобы застрять на полдороге, чтобы сделать первый шаг и остановиться. Подберезский полагал, что самое тяжелое уже позади. Но он даже и представить не мог, какие страдания испытывает Комбат, как ему хочется запретного зелья, как у него все болит, и боль настолько сильная, что временами Рублев едва сдерживается, чтобы не заорать, чтобы не завопить и не полезть на стену.

«Держись, держись, Рублев, прорвемся!» – сам себе говорил Комбат и не верил в уговоры.

Он жил на каком-то неестественном усилии воли, почти на запредельном, превышающем всяческие человеческие возможности. Но он не был бы Борисом Рублевым, если бы вел себя иначе, если бы дал себе слабину, позволил сорваться.

Действительно, если сделал первый шаг, если смог выстоять и продержаться неделю без дозы, то терпи, страдай, скрежещи зубами, прокусывай губы, грызи их, но держись. Дальше будет легче, каждый прожитый без наркотиков день, каждый час, каждая секунда были для Комбата бесконечно долгими. Секунды ползли как часы, а часы – как неделя. А неделя без наркотиков была длиной в полжизни.

Комбат держался, держался изо всех сил. А сил у него уже не оставалось, он жил на чем-то запредельном, заставляя себя молчать. Возможно, будь он глубоковерующим, то его искусанные в кровь губы шептали и шептали бы молитву, и, возможно, молитва помогала бы Комбату выстоять и одолеть дьявола, искушающего каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновение.

"Да Зачем ты страдаешь, зачем мучишься, Борис? – говорил подленький внутренний голос. Иногда он говорил, иногда шептал, а иногда вопил прямо в ухо:

– Брось все это, зачем мучиться? Возьми у Подберезского деньги, купи дозу, купи, это же несложно. И тебе сразу станет легче, тебя отпустит, ты воспаришь."

Но Комбат знал, что каждая уступка непростительна и платить за уступку придется жизнью. И он держался, ничего не говоря Подберезскому.

– Иваныч, молоко, – послышался голос Андрея.

Комбат двинулся в маленькую комнатку, приспособленную для жилья. На столе стояла большая кружка с горячим молоком. Комбат, боясь расплескать, взял ее, поднес ко рту и маленькими глотками начал пить.

– Ты, Андрей, – произнес Рублев, – наверное, совсем из-за меня забросил все дела? Вертишься возле меня, как санитарка возле раненого.

– Что ж поделаешь, Иваныч, такова «сэ ля ви», – пошутил Андрей.

– Нет, «сэ ля ви» не такова, – сказал Комбат, – тебе, Андрюха, надо делом заниматься. Да и у меня есть кое-какие делишки.

– Я тебе помогу, Иваныч, только скажи. Если надо, я свистну, и ребята соберутся.

– Нет, не надо. Я, Андрей, никого подставлять не хочу и вмешивать в свои дела тоже никого не собираюсь. Сам справлюсь.

– Ты что, Иваныч, мы тебе поможем, кого-кого, а тебя не бросим.

– Я знаю, – чашка была поставлена на стол и отодвинута. – Дай мне немного денег, мои куда-то исчезли.

– Бери, сколько надо. Вот, деньги здесь, ты же знаешь, – и Подберезский показал на шкаф.

– Да мне немного надо, я тебе отдам.

– Кончай, Комбат, а то я обижусь. Ты же знаешь, я человек обидчивый.

– Ладно, Андрей, знаю, знаю.

У Андрея Подберезского дел, действительно, накопилось выше крыши. Он все забросил, в последнее время принадлежал Комбату. От того момента, как он забрал Рублева из госпиталя, он не отходил от него ни на шаг, все время был рядом с ним, готовый выполнить любое его желание.

Он был восхищен своим бывшим командиром, своим другом, хотя, возможно, и не до конца осознавал, какие мучения принимает Рублев, как он борется с самим собой.

Для того чтобы было хоть немного легче, Комбат постоянно двигался. Стоило ему остановиться хоть на пару секунд, нестерпимая боль возвращалась и начинала терзать тело и душу. Поэтому он ходил, вскакивал из-за стола, двигался, хотя и был очень слаб.

– Ты бы прилег, Иваныч, поспал.

– Не могу, Андрей.

– Ты вообще почти не спишь.

– Не могу, Андрей, я боюсь глаза закрывать, всякая дрянь сразу наваливается, словно бы я не у тебя, а там.

– Где там? – задал вопрос Комбат.

– Там, Андрюха, там… – Комбат не стал уточнять, а Подберезский понял: лучше не переспрашивать. Придет время, и, возможно, Борис Рублев все расскажет.

А Комбат не хотел ни с кем делиться своим горем, не хотел никому рассказывать о своих страданиях и о том, что с ним приключилось. Зачем? У каждого своя жизнь, каждый несет свою боль и свой крест. И Комбат решил, что будет нести свой крест в одиночку и без посторонней помощи. Если сможет, значит, останется жить, значит, останется человеком. А если нет…

Вот об этом ему думать не хотелось, ведь и так время от времени всплывало лицо Валерия Грязнова, Комбат видел его губы и явственно слышал голос:

– Ты будешь бомжом, Рублев, будешь. Ты будешь ползать, ты станешь воровать, убивать ради дозы. Ты ради наркотиков пойдешь на все, на любое преступление. Ты даже близких не пощадишь, ты опустишься, вернее, я тебя опущу и выброшу где-нибудь в городе. Ты будешь воровать, как самый последний бродяга, для тебя не останется ничего святого – ни друзей, ни товарищей, ни родственников. У тебя сохранится только одна мысль – где достать дозу, достать и быстренько вколоть. Ты будешь жить от дозы до дозы – так, как живут все конченые, как живут все наркоманы.

И жить для тебя труднее, чем быстрая смерть, жить для тебя уже не в радость, не в кайф. Наркотик – вот что станет твоей мечтой, целью, страстью!

Жуткий голос Грязнова звучал в ушах Комбата почти постоянно, и лишь бесконечным усилием воли Комбат мог заставить себя не слышать этот голос, предрекающий ему гибель.

– Суки! Суки! – шептал Комбат. – Ничего, ничего, мне еще пару дней простоять, пару ночей продержаться, и тогда я до тебя доберусь, Грязнов.

Но как добраться до Грязнова, где его логово – Комбат не знал. Единственное, что ему было известно, о чем он мог предполагать, так это то, что то странное подземелье, в которое его упрятал Грязное, находится не где-то далеко, не за Уральским хребтом, а неподалеку от Москвы. Иногда Комбат вытаскивал из кармана маленький серебряный медальон, раскрывал его и смотрел на фотографию Сережки Никитина.